Глеб Успенский в его переписке.
1II.
Глеб Успенский в Сербии.
О пребывании Г. И. Успенского в Белграде, откуда он писал в конце 1876 г. «письма не военного человека» в «Отечественные Записки», имеется сведений немного.
Среди мелочей, об Успенском обращают на себя внимание заметки «Старого петербуржца» (в «Биржевых Ведомостях» 1902 г. № 83). Здесь, между прочим, о пребывании Успенского в Белграде, куда он приехал в конце октября, сообщаются следующие подробности.
«В белградской гостинице «Кан сербского краля», где он поселился, за суетней в ней, шумом, бряцанием оружия — ему было не по себе, и он, большей частью, ночевал у меня, благо меблированные комнаты, в которых я поселился вскоре после приезда в Белград (где должен был оставаться безвыездно на все время войны), были в стороне от шума, и комната, в которой я жил, — просторная, в три окна, с видом на Дунай, — была снабжена двумя постелями.
Обедали и ужинали мы с ним ежедневно вместе, по разным гостиницам, всегда в обществе меняющихся приезжих соотечественников и разных сербских братушек, и, по возвращении домой, Глеб Иванович, лежа на диване, говорил о впечатлениях дня.
Удивительно прозорливо он судил о людях, и о событиях. Я это оценил потом, следя за дальнейшим развитием русско-сербских отношений.
На театр военных действий он попал за день или два до разгрома сил ген. Черняева Абдул-Керимом-пашой под Джунисом и присутствовал при поспешном очищении главною сербскою квартирою и штабом Делиграда.
Возвратившись в Белград, он приехал прямо ко мне, застав меня дома, поздоровался со мною, и возгласил:
— Никакого славянского дела нет, а есть только сундук.
И тут же поправился:
— To-есть был сундук. Нынче он пуст и, вероятно, выброшен на двор. Я присутствовал при его опустошении и видел, как золото растаскивали целыми пригоршнями, клали в жестянки от сардинок и уносили в разные стороны».
Вот также несколько подробностей, не бывших еще в печати и сообщенных нам двоюродным братом Успенского П. К. Кузьминым, добровольцем сербско-турецкой войны. [235]
«Примерно с 1875—6 г.г. Глеб Иванович рисуется мне уже постоянно задумчивым и серьезным.
Таким я его встретил в Белграде во время перемирия после сербско-турецкой войны, в которой я участвовал в качестве волонтера.
Я прожил у Гл. Ив. в номере четыре дня — по его приглашению, когда он узнал, что я в Белграде.
К Гл. Ив-чу приходили тогда какие-то молодые люди типа русских народников, в красных рубахах, косоворотках, с большими сапогами и т. п. Кажется, он в то время особенно интересовался социалистическими вопросами.
Помню, что на мои рассуждения о поведении добровольцев, которых я в большинстве случаев оправдывал, и вообще на рассуждения о сербской кампании, Гл. Ив. почти не отзывался. Слушал, курил, иногда как бы в раздумьи говорил: «да-да»... Но я так и не мог вынести никакого заключения, как он относился к моим словам, — и чувствовал некоторое неудовлетворение. Хотелось, конечно, слышать более определенное мнение от такого человека...
Впоследствии, читая записки Гл. Ив-ча о Сербии и сербских волонтерах, я нашел в этих записках подтверждение своих взглядов. Только одно, что меня неприятно поразило, — это картинка с натуры, когда на железной дороге в вагоне (или на пароходе) русские волонтеры покушались было щегольнуть перед иностранцами своим удальством и песнями, а вышло что-то безобразно пошлое, убогое и жалкое... Это вполне с натуры, но мне показалось в этом желание Гл. Ив-ча обобщить отзыв о волонтерах, и я был лично уязвлен, как волонтер. Конечно, были и другие представители русских волонтеров и русского человека. Раздавалась и мощная, полная своеобразной прелести русская песня, в согласном хоре и в одиночку. Но много было, именно, такого убожества, которое так ярко изображено Гл. Ив-чем, которое живо отражало те всероссийские условия, которые во всем отодвигают русский народ назад перед народами запада, живущими в более человеческих условиях».
Действительно, в Белграде у Г. Успенского бывал ряд «народников». Из последних добровольцами явились в Сербию Клеменц, Сажин, Степняк-Кравчинский и другие. К помощи славянам призывали в это время, помимо славянофилов и националистов, и «Отеч. Записки», напечатавшие в № 7 1876 года статью под заглавием: «На всемирную свечу!» Это был очень горячо написанный обзор положения [236] славянских народностей и призыв к денежным сборам на сербское восстание и помощь славянам. «Всемирная свеча», которую хочет загасить Европа, это — «славянская семья, добрая, угнетенная, мягкая, словно восковая свеча, тающая от враждебного европейского дуновения. — Пожертвуйте же, русские люди, на «всемирную свечу»!»
Глеб Успенский поехал в Белград осенью 1876 г. прямо из Парижа с жаждой воочию увидеть добровольческое движение, как вольное выражение свободного порыва народных масс для поддержания этой «всемирной свечи» славянства. Таких людей, людей самоотверженного порыва Успенский нашел среди добровольцев из низов, но большинство шло в Сербию по мотивам личной незадачливости, честолюбивым и иным, что и было в главной мере причиною того, что сербское правительство, в конце концов, просто выслало добровольцев из пределов Сербии, как гостей слишком беспокойных.
В собрание сочинений Гл. Успенского вошли лишь отрывки из «писем не военного человек» из Белграда, печатавшихся в «Отеч. Записках» 2. Между тем многое и здесь очень живо, и метко и ярко рисует движение в целом и в отдельных типах.
Письмо от 9 ноября 1876 г. («Отеч. Зап., № 12») рассказывает о возвращающихся добровольцах, огромное большинство которых уносит с собой «если не полную ненависть и отвращение к тому, что было, то, во всяком случае, в большей степени неладное расположение духа, доходящее до раздражения»...
Раздражение выражалось в неоднократных побоищах с «штабными» и проч., «не говоря о том, что вообще жить в какой бы то ни было гостинице почти нет никакой возможности от непрерывного гама, постоянно затевающихся скандалов, вот-вот готовых превратиться в драку»...
«Ругая сербов за трусость, даже выдумывая обвинения их в измене, всякий русский отлично знает, что они неопытны, что они — мужики, что они отдали все, что могли, что их убито в тридцать-сорок раз больше, чем русских; всякий скажет, что они безукоризненно честны, добры, радушны, чисто как дети, — по выражению одного добровольца из простых русских крестьян, — и все-таки всякий ругает их и даже говорить иной раз не хочет, очевидно потому, что его обидели не сербы, а все, вся эта история, вместе с ним самим, вместе с его мыслью итти в Сербию и т. д. [237]
«В качестве человека не военного, я отправился в Белград почти только за тем, чтобы посмотреть на русского простого человека, одушевленного, наконец (в чем я не имел и не имею никакого сомнения), большою, по сердцу пришедшеюся ему задачею. Не все ему накоплять недоимку, надо пожить и на себя. Скажу вообще, что первая минута, когда наши сибирки и чуйки появились на асфальтовых мостовых и разукрашенных улицах Пешта, была необыкновенно трогательна... Безобразия, виденные мною потом между моими соотечественниками, во всю дорогу от Пешта до Белграда и в Белграде, хотя и заставляли по временам почти терять терпение, но были совершенно понятны... «Пришел за Сербию вступиться», говорил он, положим, хотя и в пьяном виде, но никогда, какая бы бестолочь ни творилась вокруг него, не отступал от этой задачи, не забывал, зачем он пришел...
«Разъело войну нечто другое не простонародное»...
«Расставшись с партиею добровольцев, которые мне встретились в Пеште, проводив одних к Черняеву, других на Ибар, третьих на Дрину, я остался в Белграде, с целью познакомиться с сербами и с положением дела вообще.
«Каждый день в течение нескольких недель, большую часть дня мне приходилось проводить в белградских кафанах (кафе), куда собирается все, главным образом русское население Белграда...
«... я с каждым днем все более и более терял возможность понимать, что такое делается в Сербии, так как с каждым днем, все меньше и меньше встречал людей, у которых бы, как у неинтеллигентных добровольцев, была какая-нибудь связь с делом, для которого они приехали»...
Успенский не без юмора изображает некоторых забубенных храбрецов, появившихся в Сербии, величием подвигов которых он, однако, никак не мог проникнуться. — «Иной раз глядя на громадный рубец, оставшийся от громадной раны, за которую получена уже и аренда тысяч во сто, и довольное число пособий — я испытывал и к человеку, и к полученной им ране почти такое же благоговение, которое испытывал я при виде одного моего знакомого, в потьмах наступившего на кочергу и раскроившего себе лоб довольно глубоко»...
Расспрашивая интеллигентных добровольцев о побуждениях, бросивших их в Сербию, Успенский с удивлением убедился, что ими двигали причины, с Сербией весьма мало связанные. «На вопрос о причине поездки в Сербию почти каждый интеллигентный доброволец, с которым бы ни [238] пришлось мне говорить, отвечал так: «Видите — надо вам сказать, прежде нежели говорить о славянском деле, что в моей жизни было много разных обстоятельств. Надо вам знать, что я женился довольно рано»... и пошла писать семейная драма... А тут Сербия — ну что ж! Убьют, по крайней мере, все-таки за свободу или вообще за что-то такое, что все одобряют, чему все сочувствуют; умереть этот человек готов хоть сейчас, но, идя на смерть, он думает о своем, а не о сербском, не о славянском деле — судите теперь, много ли внимания к этому делу внесет такой человек, назначенный, например, в начальники значительных сил? Какая у него связь с этими силами, с задачами стоящих под его начальством сербов, болгар и т. д. Он умрет бесстрашно, но не за сербское или болгарское дело, а за свое, за то, что «я, надо вам сказать, женился довольно рано» и т. д., и за свою же драму, заставившую его не дорожить жизнью, переколотит не одну сотню ничем неповинных сербинов, которым, по ихним-то расчетам, быть может, вовсе и нежелательно было умирать»...
От этой бессвязности добровольческого движения в верхах его с сербским делом и происходило то, говорит Успенский, что он называет «свалкой». — «Один, командуя полком русских и сербских пахарей и простых людей, отступает, когда надо наступать, потому что он — не эгоист, что лично ему ничего не стоит умереть, но «что будет с ней»? Другой, вспоминая все обиды, все козни батальонного командира (в России), недопустившего его до отдельной части, пойдет с горя «на пред» и перебьет кучу народа, и сам умрет, не потому, чтобы это было надо делу, а потому что ему-то кажется, что не стоит жить, и что все «один чорт!» Человек, взявший ружье, чтобы, наконец, начать что нибудь, в ту самую минуту когда надо драться, начинал думать, что «но ведь и турецкие солдаты — такие же бедняки, такие же несчастные, что, прогнав их и разбив, не принесешь человечеству ничего» и т. д. И у него опустились руки. Он видел, что дело не по нем, и уезжал, чувствуя на душе что-то тяжелое, а на его место, в хлопотах и суматохе, назначался какой нибудь коллежский советник, которому уже по чину следует быть начальником и у которого на уме нет ничего, кроме провиантской части; и ход военных действий должен сообразоваться уже не с интересами славянства или человечества вообще, а с интересами коллежского советника»...
«Не ведомо откуда валилась груда народу, который стад распоряжаться по никому непонятному и неведомому плану; [239] тот без всякой надобности лезет в огонь, и сербы бегут от него, как от сумашедшего, не зная, что этому человеку было ух как горько дома и что ему теперь все — один чорт! То является человек, долго горевший желанием применить на деле свои разносторонние военные знания, и предпринимает наступления и штурмы с народом, который знает, что лучше понемногу пуцать из кукурузы — и от него разбегаются. Там является просто человек молодой, которому хочется свиста пуль послушать, и он приказывает палить. И от него уйдут, потому что знают турчина, знают, что понапрасну, без толку обижать его не следует, а то он и сам задаст. Словом, если у вас есть терпение, представьте себе изумление, ошаление даже сербского народа при виде этих, по своему действующих людей, которые тащут народ туда, куда каждому угодно, и вы поймете, почему сербы испугались, потеряли цель войны, цель своих жертв, смертей, и ждали-не дождались мира. Не одни военные силы парализованы непонятными распорядками и непонятными людьми — на весь народ произведено какое то тяжелое, неожиданное впечатление. Почему это, например, вот этот русский целую ночь ругает все и вся, попадающая ему на пути, и без всякой повидимому причины... Не зная ни страны, ни людей, ни местностей, ни желаний, ни средств — словом, не зная ровно ничего, самого необходимого, наш старший брат, только потому, что ему надо так или иначе действовать, просто потому, что он непременно должен начальствовать и ни чему не внимать, колотил народ и обыкновенными оплеухами, и оплеухами на хорошей подкладке (новая мода), потому что это считал нужным он — просто ли помещик, просто ли мордобиец, или жаркий защитник славянства, славянской идеи... Ему говорили «не можно, господин», говорили люди, которые знали, что не можно, а он действовал совершенно иначе, потому что ему самому «неможно» по совершенно другим своим причинам».
«Вот как мне кажется, отчего из войны вышла свалка. Тут, в Сербии смешались две вещи. Собственно в Сербии были совершенно определенные практические цели, планы; у русского же добровольца был только случай — отвести собственную свою душу. Сербская свалка доказывает, что Россия страшно хочет жить — жить на тысячи ладов, и вот этот опыт «попробовать» жить, она и попробовала в Сербии, которая для большинства нужна была только как место!»
О вновь прибывших добровольцах Успенский писал, что они «все-таки идут, как сонные, не слыша, забывая слышанное, голодая, злясь и вновь тотчас забывая; и идут, и идут только [240] потому, что нельзя не итти, так как надо же чем-нибудь дышать, чем-нибудь жить».
В конце второго «письма не военного человека» из Белграда, после рассказа о встрече с добровольцем-раскольником, восхитившим Успенского своим кротким и бессознательным героизмом (этим эпизодом оканчивается статья в собрании сочинений), следуют в «Отеч. Зап.» (1877, № 1) еще следующие эпизоды.
Успенский описывает «махровые, дорого стоющие «цветы» прошлого, вдруг распустившиеся в сутолоке военного времени в Сербии. «Некрасивая, но молодая девушка, лет 17, является в Белград с целью поступить в какой-то эскадрон, формируемый одним из русских, для чего и носит мужской костюм, пальто, очень ей длинное и безобразное, панталоны, волочающиеся по земле, красную рубашку. Вообще это с первого взгляда — какой-то уродец: «куда тебе в эскадрон?» думает всякий, взглянув на нее первый раз и выслушав ее желание; но, при ближайшем знакомстве, то-есть почти тотчас же после изъявления уродцем желания поступить в эскадрон вы начинаете убеждаться, что уродец приехал за чем-то другим, так как глаза уродца, какие-то почти пьяные, говорят вам каждую минуту, что «понимай меня по-другому»... И действительно, оказывается, что этот 17-летний ребенок, это маленькое, слабое создание, с пискливым голосом дитяти, говорящего стихотворение родителю в день ангела, с манерами наивного ребенка вырвалось в Сербию ради необузданного распутства...
— Как же вы к родителям-то покажетесь теперь? — спросил уродца один из унылых людей русских, полагая, что не может же не отразиться хотя на лице обилие добровольных подвигов уродца.
— А вот отдохну в дороге и ворочусь.
— Как ни в чем не бывало?
— Как ни в чем не бывало.
«И это — детским голосом.
«Где, как не в блаженной памяти крепостном праве, под его дыханием, отрицающим всякую надобность совести, стыда и правды и возводящем в задачу жизни все остальное — где мог иначе развиться и вырасти этот гнилой ребенок?» — спрашивает в ужасе автор.
В параллель этой девице Успенский рисует и юношу, разом и камелию, и Плюшкина: «он ужасно, как Плюшкин, любит копить; он продается, чтоб распутничать, он не брезгает спрятать в карман все, что лежит плохо, не говоря о [241] способности клянчить пособия и т. д. — все только из-за денег, из-за любви к монетам, к звону золота»...
«Смелость, наглость, настойчивость и практичность этих людей, бьющихся из-за очень простых целей и аппетитов, делает то, что они всегда первые пробираются во всяком новом русском деле вперед к сундуку или к лицу, у которого во власти этот сундук. Черняев, мне кажется, именно затерт этими жадными элементами русского общества, и неуспех сербского дела именно произошел от того, что жадных людей в нем участвовало очень много, и их практическая суть умерщевляла всякую идею, разрушала всякие планы людей, надеявшихся, действительно, делать дело».
Эти отрывки существенно поясняют изображенное в письмах из Сербии, вошедших в собрание сочинений. Они также освещают многое в таком произведении, как «Не воскрес», с изображенным здесь типом Долбежникова, который стоит в ряду Черемухиных, Тяпушкиных и других слабовольных героев Успенского. Этими разновидностями русского интеллигента-скитальца и искателя, «лишнего человека» творчество Успенского сливается с типами Пушкина, Лермонтова, Тургенева и проч. в единую вязь художественного творчества.
Ч. Ветринский
1. См. № 1.
2. См. «От. Зап.» 1876 г. № 12 и 1877 г. № 1.
Текст воспроизведен по изданию: Глеб Успенский в его переписке // Голос минувшего, № 2. 1915
© текст -
Ветринский Ч. 1915
© сетевая версия - Thietmar. 2019
© OCR -
Андреев-Попович И. 2019
© дизайн -
Войтехович А. 2001
© Голос минувшего. 1915
Спасибо команде vostlit.info за огромную работу по переводу и редактированию этих исторических документов! Это колоссальный труд волонтёров, включая ручную редактуру распознанных файлов. Источник: vostlit.info