Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

ВЕНИАМИН ФРАНКЛИН

МАЛЕНЬКИЕ ПАМФЛЕТЫ

Перевод с английского А. Старцева

ОБ ЭКСПОРТЕ УГОЛОВНЫХ ПРЕСТУПНИКОВ В КОЛОНИИ

(Эта статья была написана Франклином в ходе борьбы за отмену старых английских законов о ссылке английских уголовных преступников в американские колонии. Издателем «Пенсильванской газеты», которому адресуется письмо Американуса, как подписался под этой статьей Франклин, был он сам.)

Письмо издателю «Пенсильванской газеты»

В одном из последних номеров Вашей газеты я прочитал сообщение, из которого видно, что правительство в Лондоне не хочет ) допустить, чтобы наши палаты представителей приняли закон, препятствующий ввозу преступников из Великобритании. Мотив таков: «Подобные законы противны общественному благу, так как мешают развитию и надлежащему заселению колоний».

Такая нежная родительская забота нашей метрополии, иными словами, страны-матери, о благоденствии ее отпрысков побуждает к наивысшим проявлениям ответной, сыновней благодарности. Это ясно каждому. Правда, в нашем нынешнем положении невозможно сделать нашу благодарность полностью равной оказываемой милости. Мы должны, однако, стремиться к этому. Мы выкажем тогда свою добрую волю.

В некоторых из незаселенных частей нашей страны водятся в изобилии ядовитые змеи, известные у нас под именем гремучих змей. Это — преступники, осужденные еще на заре творения. Когда они попадаются нам на пути, мы их предаем смерти по древнему закону, гласящему: сокруши главу его. Поскольку закон этот все же закон кровавый и может показаться в наши дни суровым и поскольку эти пресмыкающиеся хотя и ведут себя очень плохо у нас, но могут измениться к лучшему, если переменят обстановку и климатические условия, я почтительнейше вношу предложение заменить им смертную казнь высылкой.

В начале весны, когда они после спячки выползают из нор, они еще слабы, неповоротливы и их легко ловить. Если назначить небольшое вознаграждение, по стольку-то за штуку, то каждый год можно будет вылавливать по нескольку тысяч гремучих змей и отправлять их в Англию. Там я предлагаю тщательно разместить их: одну часть выпустить в Лондоне в Сент-Джеймс-парк, Спринг-гарден и другие места общественных гуляний; другую часть отправить в сады и парки представителей знати и поместного дворянства по всей стране, в особенности же в сады и парки премьер-министра, министра торговли и членов парламента, так как у них мы в долгу более, чем у других.

Нет такого совершенного плана, созданного усилиями ума человеческого, который был бы полностью свободен от недостатков. Но когда достоинства плана намного превосходят его недостатки, план считается [178] разумным и пригодным для осуществления. Недостатки находили даже в гуманном и мудром решении парламента о том, чтобы содержимое английских уголовных тюрем изливалось в колонии. Были голоса, утверждавшие, что, если пустить к нам этих воров и негодяев, они развратят молодежь в тех областях, куда их пустят, и совершат множество гнусных преступлений. Но не следует забывать, что частные интересы не должны препятствовать общественному благу. Разве родная мать не знает, что лучше для ее детей? Допустим, что произошло некоторое число нападений, краж со взломом и грабежей на большой дороге. Чей-нибудь сын пошел по дурному пути и кончил виселицей. Чья-нибудь дочь была изнасилована и заражена сифилисом. В каком-нибудь доме хозяин лежит с перерезанным горлом, жена его — с ножом в груди, а у маленького ребенка череп разнесен ударом топора. И что же? Разве это должно стать на пути «развития и надлежащего заселения колоний»?

Как автор предлагаемого плана, я предвижу следующие возражения: гремучие змеи злобны по своей природе, и изменение их характера вследствие перемены климатических условий — это пока лишь предположение, не подтвержденное фактами. Ну и что ж? Пример, как известно, предпочтительнее наставления. Разве не сумеет прямодушное, неотесанное английское дворянство, общаясь с этими пресмыкающимися, научиться юлить, извиваться, проползать на нужное место, а если понадобится, то и ужалить стоящего на пути? Сколь полезны будут эти качества для каждого, кто может оказаться при дворе! А если от времени до времени и погибнет где-нибудь от ядовитого укуса ребенок или даже любимая болонка, то это не должно стать препятствием для столь полезных общественных усовершенствований.

Я хотел бы еще добавить, что вывоз уголовных преступников в колонии, будучи, как я уже говорил, милостью, оказываемой нам метрополией, может в то же время рассматриваться и как статья экспорта. Всякая торговля предполагает обмен. А если это так, то гремучие змеи представляют собой самое подходящее возмещение за змей в человеческом образе, привозимых к нам из Англии. Однако и здесь, как во всех других отраслях коммерции, выгода остается на стороне англичан. При равных преимуществах они избавлены от неудобств и опасностей, потому что гремучие змеи предупреждают, прежде чем напасть, а люди этого не делают.

С совершенным почтением,
Американус.

1751 г.

ПРОДАЖА ГЕССЕНЦЕВ

(Для войны с восставшими американскими колонистами английское правительство наняло около 30 тысяч солдат у владетельных князей феодально-раздробленной Германии. Больше всего солдат было из Гессен-Касселя и Гессен-Дармштадта, почему за наемными немецкими солдатами в Америке закрепилось название гессенцев.)

От графа де Шаумберга барону Гогендорфу,

командующему гессенскими войсками в Америке

Рим, 18 февраля, 1777

Господин барон!

Когда я возвратился из поездки в Неаполь, я застал в Риме Ваше письмо от 27 декабря истекшего года. С величайшим удовлетворением я прочитал о доблести, которую наши войска показали в сражении при Трентоне. Вам трудно вообразить мою радость при известии, что из [179] 1950 гессенцев, участвовавших в битве, спаслось только 345. Таким образом, 1605 человек убито. Вы поступили весьма предусмотрительно, послав точный список павших нашему посланнику в Лондоне. Принятая Вами предосторожность оказалась тем более не лишней, что в докладе, представленном английским командованием, значится только 1455 убитых. Это значит, что они уплатят мне 483 450 флоринов, вместо 643 500, которые следуют по соглашению. Вам ясно, какие опустошения подобная ошибка произведет в моих денежных расчетах. Я уверен, что Вы предпримете необходимые усилия и докажете, что список лорда Норса ошибочен, а наш верен.

Лондонский двор заявляет также, что 100 человек, получивших ранения, не должны быть включены в список и не подлежат оплате как убитые. Я полагаю, что Вы сохранили в памяти инструкции, полученные от меня перед Вашим отбытием из Касселя, и не станете добиваться излечения несчастных, жизнь которых может быть спасена ценой потери руки или ноги. Это значило бы оказать им дурную услугу. Я убежден, что каждый из них предпочтет скорее умереть, чем жить, не будучи более в состоянии приносить пользу своему государю. Я не хочу сказать, что Вы должны убивать их — нужно быть человечным, дорогой барон; но Вы должны в достойной форме внушить хирургам, что искалеченный солдат будет всегда живым укором для них и что если человек неспособен более сражаться, то самое разумное — дать ему умереть.

Я собираюсь прислать Вам новых солдат. Не экономьте их. Помните, что слава прежде всего. Слава — вот истинное богатство. Ничто так не унижает солдата, как корыстолюбие. Он должен думать только о славе и воинских доблестях. Доблести же приобретаются в смертельном бою. Победа, достигнутая без больших потерь для победителя, — это бесславная победа. Побежденные, в свою очередь, покрывают себя славой, когда погибают с оружием в руках. Вы, конечно, помните, что из 300 спартиатов, сражавшихся в Фермопильском ущелье, не вернулся ни один. Как счастлив был бы я, если бы мог сказать то же о моих отважных гессенцах.

Правда, их царь Леонид погиб вместе с ними, но времена изменились, и было бы странно, если бы царствующий монарх отправился в Америку сражаться за дело, которое его совершенно не касается. Кроме того, кому стали бы платить по тридцать гиней за человека, если бы я не остался здесь, чтобы получать их?

Надо позаботиться о том, чтобы раздобыть рекрутов на место людей, которых Вы потеряли. Для этого я возвращаюсь в Гессен. Правда, взрослых мужчин там осталось мало, но я пошлю Вам подростков. Будем помнить, что чем меньше на рынке требуемого товара, тем выше на него цена. Хлебопашеством у нас теперь занимаются женщины и маленькие девочки, и я считаю, что они справляются неплохо.

Вы правильно поступили, что послали назад в Европу доктора Крумеруса, который так искусно излечивал дизентерию. Если у человека понос, с ним нечего нянчиться. Это уже не солдат: в сражении он убежит, а один трус может принести столько вреда, что не помогут и десять храбрецов. Чем пятнать славу нашего оружия, пусть они лучше околевают в лазарете. К тому же, как Вам известно, мне платят за умершего от болезни, как за погибшего в бою, а за убежавших с поля битвы я не получаю ни гроша.

Мое путешествие по Италии обошлось мне недешево, и было бы желательно, чтобы смертность повысилась. Обещайте продвижение по службе каждому, кто не щадит себя. Внушайте им, что славу добывают только в огне сражения. Передайте майору Маундорфу, чтобы он не ждал от меня благодарности за то, что сберег эти 345 человек в [180] трентонской бойне. За всю кампанию он не может похвастаться даже десятком людей, которые пали бы на поле битвы благодаря его личной распорядительности.

Помните, наконец, что войну во что бы то ни стало следует затягивать, избегая решающего сражения. Я решил пригласить итальянскую оперу и не намерен отказываться от своих планов.

Итак, до свиданья, мой дорогой барон Гогендорф. Я молю бога, что. бы он не оставил Вас своей милостью.

1777(?)

ЗАМЕТКИ О СЕВЕРОАМЕРИКАНСКИХ ДИКАРЯХ

Мы называем их дикарями потому, что их обычаи отличны от наших, наши же мы считаем венцом цивилизации. В свою очередь, они считают свои обычаи венцом цивилизации.

Я думаю, что если мы беспристрастно рассмотрим обычаи разных народов, мы не найдем пародов настолько диких, чтобы у них нельзя было усмотреть никаких следов цивилизованности; равным образом не найдем и цивилизованных народов, которые не сохранили бы черт дикости.

Индеец в молодые годы — охотник и воин. Когда он состарится — он муж совета. Индейцы управляются советом старейшин. У них нет тюрем и нет специальных чиновников, которые вынуждали бы к повиновению и налагали взыскания. Поэтому каждый стремится стать хорошим оратором: от его красноречия будет зависеть его влияние. Женщины-индианки обрабатывают землю, готовят пищу, нянчат и воспитывают детей, а также сохраняют в памяти и передают молодому поколению важнейшие события в жизни племени. Эти занятия мужчин и женщин считаются естественными и достойными уважения. У них мало искусственно созданных потребностей, а потому много досуга, который они используют для своего усовершенствования в совместной беседе. Наш перегруженный обязанностями образ жизни кажется им рабским и низменным. Познания, которыми мы гордимся, они считают бесполезными и пустыми.

Это разногласие проявилось при заключении в 1744 г. в Пенсильвании договора между Виргинией и Шестью племенами. Когда главные вопросы были решены, представитель Виргинии в особой речи сообщил индейцам, что в Вильямсбурге есть колледж, где выделены стипендии для индейцев, и что если Шесть племен пожелают направить туда молодых людей, то виргинское правительство обещает заботиться о них и научить их всем наукам белого человека.

Согласно индейскому представлению о хорошем тоне, на сделанное публично предложение нельзя отвечать немедленно. Это значило бы показать неуважительное отношение к нему. Серьезный ответ требует времени для предварительного рассмотрения. Поэтому они отложили ответное выступление до следующей встречи.

Оратор индейцев начал с того, что выразил глубокую благодарность виргинскому правительству за его любезное предложение. «Мы ведь знаем, — сказал он, — что вы высоко цените те науки, которым обучают в ваших колледжах. Мы знаем также, что содержание наших юношей вовлечет вас в большие расходы. Мы не сомневаемся поэтому, что, делая нам это предложение, вы хотели нам добра, и мы благодарим вас от всего сердца. По вы мудры и вы знаете, что разные народы по-разному смотрят на жизнь, и вы не должны принять за обиду, если наш взгляд на воспитание юношей не совпадает с вашим. [181]

У нас есть уже некоторый опыт. Несколько наших юношей недавно получили воспитание в ваших колледжах в Северных провинциях. Они обучались там всем вашим паукам. Когда они вернулись домой, оказалось, что они плохо бегают, не знают, как жить в лесу, не могут терпеливо сносить холод и голод, не умеют построить хижину, словить оленя, убить врага, дурно говорят на своем родном языке, словом, ни к чему не пригодны. Мы вынуждены отклонить ваше любезное предложение, но это не уменьшает нашей признательности. Мы предлагаем господам из Виргинии прислать к нам своих сыновей. Мы позаботимся об их воспитании, научим их всему, что знаем, и сделаем из них настоящих мужчин».

Индейцы часто собираются на совет, и они проводят свои собрания в установленном порядке и с большим достоинством. Старики сидят в первых рядах, воины — за ними, женщины и дети — позади. Женщины обязаны следить за всем, что происходит, тщательно запоминать (индейцы не имеют письменности) и передавать своим детям. Их память служит протоколом совета. Когда мы сравнивали текст соглашений, заключенных сто лет тому назад, в их изустной передаче с сохранившимися у нас записями, мы убедились в точности их памяти.

Оратор, желающий говорить, поднимается со своего места. Слушатели соблюдают полную тишину. Когда оратор кончит говорить и опустится на место, все сидят в молчании еще пять или шесть минут. Это время дается оратору, чтобы вспомнить, не упустил ли он чего-либо в своей речи. Если он желает что-либо добавить к сказанному, он встает снова. Прервать говорящего даже в обычной беседе считается признаком полной невоспитанности. Как это не похоже на нравы английской палаты общин, где не проходит дня, чтобы спикер до хрипоты в голосе не призывал к порядку расходившихся членов палаты. Как это не похоже на манеру беседовать, принятую во многих весьма цивилизованных гостиных в Европе, где вам приходится или выпалить с величайшей быстротой то, что вы намерены сказать, или смириться с тем, что вас на половине прервут, не дослушав, нетерпеливые говоруны.

Вежливость, принятая у этих дикарей в разговоре, доводится ими до крайности. Так, они не позволяют себе выразить сомнение по поводу рассказанного собеседником или оспаривать его рассказ. Поступая так, они избавляют себя от споров, вы же никогда не знаете, что они в действительности думают о том, что вы им сказали. Миссионеры, пытавшиеся обратить индейцев в христианство, указывают на эту манеру индейцев вести разговор как на большое затруднение в миссионерской работе. Когда они растолковывают индейцам евангельские истины, те слушают терпеливо, с обычными знаками согласия и одобрения. Вы можете подумать, что убедили их. Ничего подобного. Это только вежливость.

Однажды священник-швед собрал вождей сусквеганских индейцев и стал проповедовать перед ними. Он рассказал о важнейших исторических событиях, на которых зиждится наша религия: о падении первых людей, съевших яблоко, о пришествии Христа для искупления содеянного зла, о совершенных им чудесах, о его страданиях и т. д. Когда миссионер кончил, один из индейцев поднялся, чтобы поблагодарить его. «То, что ты сообщил нам, очень правильно, — сказал оратор — Яблоки есть не следует. Из яблок нужно делать сидр. Мы очень тебе признательны, ты проделал такой дальний путь, чтобы поделиться с нами этими рассказами, которые ты узнал от своей матушки. И я хочу рассказать тебе кое-что из того, что я узнал от моей матушки. Давно-давно наши отцы питались только мясом животных. Если охота была неудачной, они голодали. Однажды два молодых охотника убили оленя и развели [182] костер, чтобы поджарить себе мяса. Когда они уже были готовы приступить к еде, они увидели прекрасную молодую женщину, которая сошла с облаков и села на вершине. Эту вершину ты и сейчас можешь увидеть вон там, среди Синих гор. «Это дух, — сказали охотники, — он почувствовал запах нашей оленины и захотел ее отведать. Угостим его». Она угостили молодую женщину языком оленя. Она поела, осталась довольна и сказала: «Ваша доброта будет вознаграждена. Когда луна зайдет тринадцать раз, возвращайтесь на это место. Вы найдете здесь то, что принесет величайшую пользу вам и детям вашим, до последнего человека в вашем роде». Они вернулись и к своему изумлению нашли злаки, которых не встречали прежде. С той древней поры мы возделываем их из года в год и получаем великую выгоду. Там, где ее правая рука касалась земли, они нашли маис, где ее левая рука касалась земли, они нашли фасоль, там, где она сидела, они нашли табак».

Добрый миссионер, раздосадованный этой небылицей, сказал: «Я вам поведал святые истины, а то, что вы мне рассказываете, — неправда, выдумка и вздор». Задетый индеец ответил так: «Брат мой, мне кажется, что твои соотечественники не позаботились дать тебе порядочное воспитание. Они даже не научили тебя прилично вести себя в обществе. Нас учили этому — и, как ты видишь, мы поверили твоим рассказам. Отчего же ты не хочешь верить нашим?»

Когда индейцы приходят в наши города, толпа зевак окружает их, глазеет и не дает им покоя, когда они хотят остаться одни. Индейцы считают это грубостью и неумением вести себя, результатом дурного воспитания. Мы не менее любопытны, чем вы, говорят индейцы, и когда вы приходите к нам в поселок, нам тоже хочется поглядеть на вас. Но мы тогда прячемся и глядим на вас из-за кустов. Никто не станет непрошенно навязывать вам свое общество.

У них есть правила, как зайти в чужой поселок. Считается невежливым, если путешественник зайдет в поселок без предупреждения, не дав знать о своем появлении. Когда деревня уже близка, путешественники останавливаются, сообщают криком о себе и ждут, пока их пригласят. Обычно им навстречу выходят два старика и ведут их в деревню. В каждой деревне есть пустующее помещение, которое называется «Дом чужестранца». Их ведут в этот дом, старики же идут из хижины в хижину и сообщают, что прибыли чужестранцы, которые, вероятно, утомлены и голодны. Каждый дает, что может, из продовольствия, чтобы накормить путешественников, и шкуры, чтобы им было на чем спать. Когда путешественники утолят голод и жажду, приносят табак и трубки — и только тогда начинается беседа. Задаются вопросы, кто такие путешественники, куда направляются, какие новости могут рассказать и т. д. Обычно беседа кончается тем, что хозяева предлагают гостям свою помощь, проводников и все необходимое для продолжения путешествия. Никакой платы за услуги индейцы не берут.

Гостеприимство считается у них основной добродетелью. Оно принято и в отношениях между отдельными людьми. Конрад Уэйзер, наш переводчик, рассказал мне такой случай. Он долго жил среди индейцев Шести племен и хорошо говорит на языке могоков. Когда он пересекал индейскую территорию с письмом от нашего губернатора в Онондагу, он зашел передохнуть к своему старому приятелю Каннасатего. Тот заключил его в объятия, разостлал для него шкуры, накормил вареными бобами с олениной и угостил напитком из рома с водой. Когда он кончил пить и есть и закурил трубку, Каннасатего начал беседу. Он спросил своего гостя, как он прожил все эти годы, с тех пор как они расстались, куда он направляется, не было ли происшествий на пути и т. п. Когда тема разговора была исчерпана, индеец сказал: «Конрад, ты много жил [183] среди белых людей и знаешь их обычаи. Мне случается бывать в Олбани, и я вижу, что раз в семь дней они закрывают свои лавки и собираются все вместе в большом доме. Скажи мне, что это значит? Что они там делают?» — «Они собираются в большом доме, чтобы учиться хорошему», — ответил Конрад. «Я знаю, что они так тебе сказали, — возразил индеец, — они и мне так сказали. Но я сомневаюсь, что это правда, и сейчас я тебе расскажу, почему. Не так давно я ходил в Олбани, чтобы продать меха и купить одеял, ножей, пороху, рому и другие нужные вещи. Ты знаешь, я обычно имею дело с Хэйсом Хэнсоном, но на этот раз мне хотелось попытать счастья у другого торговца. Все же для начала я зашел к Хэнсу и спросил, сколько он даст за бобра. Он сказал, что даст не больше четырех шиллингов за фунт. Он сказал также, что сейчас не может вести деловых разговоров, потому что сегодня день, когда они все собираются, чтобы учиться хорошему, и он идет на собрание. Я подумал: «Раз сегодня деловых разговоров не будет, не пойти ли и мне на это собрание». И я пошел с ним. Там, когда мы пришли, поднялся человек в черном и стал всем что-то говорить очень сердито. Я не понял, о чем шла речь, но заметал, что он часто смотрел на меня и на Хэнсона, и я подумал, что он сердится, что я пришел. Тогда я вышел на улицу, присел, высек огня, закурил трубку и стал ждать, пока собрание окончится. Мне показалось, что, когда оратор говорил, он упомянул про бобра, и я подумал, уж не за этим ли они пришли на собрание. Поэтому, когда все вышли, я прямо подошел к моему торговцу. «Ну, Хэнс, — сказал я, — может быть, вы договорились и ты дашь мне больше четырех шиллингов за фунт». «Нет, — сказал он, — я не дам и четырех, я дам тебе только три шиллинга шесть пенсов». Тогда я обратился к другим торговцам, но они все заладили ту же песню: три и шесть пенсов, три и шесть пенсов. Тут мне стало ясно, что подозрение мое было правильным. Они говорят, что собрались, чтобы учиться хорошему, на самом же деле они держат совет, как обмануть индейца и подешевле купить у него бобра.

Подумай сам, Конрад, и ты со мной согласишься. Если они собираются так часто, чтобы учиться хорошему, им пора бы уже было чему-нибудь научиться. Но они ничего еще не знают. Тебе знакомы наши правила. Если белый человек, путешествуя, зайдет в хижину к индейцу, каждый примет его так, как я принял тебя. Если он промок — его обсушат, если он голоден — его накормят. Он отдохнет и выспится на мягких шкурах. Мы ничего не возьмем с него за это. Если я приду в дом к белому человеку и попрошу поесть и попить, меня спросят: «А деньги у тебя есть?» — и если я отвечу, что денег нет, мне скажут: «Пошел вон, индейская собака!» Ты видишь сам, что они даже не начинали учиться хорошему. А ведь это самые первые правила. Чтобы объяснить их, нет нужды устраивать собрания. Мать внушает эти правила детям, когда дети еще маленькие. Кто же поверит, что они собираются, чтобы учиться хорошему. Нет! Они сговариваются там, как обмануть индейца и подешевле купить у него бобра!»

1784 г.

О ПЕРЕРАБОТКЕ ТЕКСТА БИБЛИИ

Издателю * * * газеты

Сэр, прошло сто семьдесят лет со времени создания канонического английского текста библии. За это время в языке произошло много изменений, стиль перевода устарел и стал менее привлекательным для читателя. Может быть, в этом одна из причин, почему внимание к этой [184] превосходной книге так ослабело за последнее время. Я пришел к мысли, что было бы полезно переработать текст таким образом, чтобы, полностью сохранив содержание, сделать более современными манеру повествования и стиль речи. Я не льщу себя мыслью, что могу своими силами выполнить подобный труд. Это дело ученых мужей. Я же осмеливаюсь представить вашему вниманию несколько стихов из первой главы книги Иова, которые могут послужить образцом того нового текста, который я предлагаю.

Старый текст

Новый текст

И был день, когда пришли сыны божии предстать пред господа; между ними пришел и сатана.




И сказал господь сатане: откуда ты пришел? И отвечал сатана господу и сказал: я ходил по земле и обошел ее.

Это был день lever (Парадное утреннее вставание короля в присутствии многочисленных придворных.), и вся небесная аристократия явилась ко двору. Сатана пришел тоже, так как был одним из министров.

Бог сказал сатане: вы отсутствовали некоторое время, где вы были? Сатана отвечал: я был в своих имениях и навестил нескольких друзей.

И сказал господь сатане: видел ли ты раба моего Иова? Ибо нет такого, как он, на земле: человек непорочный, справедливый и богобоязненный и удаляющийся от зла.

И отвечал сатана господу и сказал: разве даром богобоязнен Иов?

Бог спросил: скажите, какого вы мнения о лорде Иове? Это мой лучший друг и честнейший человек. Он полон уважения ко мне и никогда не сделает ничего, что было бы для меня неприятно.

Сатана отвечал: неужели ваше величество полагает, что поступки лорда Иова объясняются его личной привязанностью к вам?

Не ты ли кругом оградил его, и дом его, и все, что у него? Дело рук его ты благословил, и стада его распространяются по земле.

Но простри руку твою и коснись всего, что у него, — и он проклянет тебя.

Сатана отвечал: неужели ваше величество полагает, что поступки лорда Иова объясняются его личной привязанностью к вам?

Не вы ли оказывали ему покровительство и осыпали его милостями, пока он не стал владельцем огромного состояния?

Лишите его вашего благоволения, отставьте его от занимаемых должностей, наложите руку на его доходы, и вы очень скоро увидите его на скамье оппозиции.

1770-е годы

О ТОРГОВЛЕ РАБАМИ

(В 1789 г. Франклин подал в конгресс от имени Пенсильванского аболиционистского общества петицию, призывавшую к борьбе с рабовладением. В ответ на яростные протесты плантаторов он напечатал свой памфлет «О торговле рабами». Речь алжирского пирата пародирует речи депутатов-рабовладельцев в конгрессе.)

Издателю Федеративной газеты

Сэр, вчера вечером я прочитал в Вашей прекрасной газете речь м-ра Джексона в конгрессе, направленную против попыток вмешаться в вопрос о рабовладении и изменить положение рабов. Это выступление привело мне на память другую речь, произнесенную около ста лет тому [185] назад Сиди Магометом Ибрагимом в алжирском диване, которую можно найти в записках Мартина о его службе консулом в Алжире за 1687 г. Сиди Магомет Ибрагим выступал против петиции, поданной сектой, называвшей себя «Эрика» или «Чистые», в которой «Эрика» просили запретить морской разбой и обращение людей в рабство как занятия безнравственные. М-р Джексон не цитирует речь алжирца. Возможно, что он даже незнаком с ней. Поэтому, если некоторые из доводов этой речи повторяются в его талантливом выступлении, это лишь показывает, что логические способности человека действуют с поразительным сходством во всех странах и во всех широтах, когда совпадают обстоятельства и побудительные мотивы. Привожу речь алжирца в переводе:

«Велик Аллах, и Магомет пророк его!

Подумали ли эти «Эрика» о последствиях того, о чем просят? Если мы перестанем нападать на христиан, откуда мы возьмем продукты, которые они производят в своих странах и которые нам так необходимы? Если мы запретим обращать захваченных людей в рабство, кто согласится работать на наших землях в этом жарком климате? Кто станет выполнять черную работу в наших городах и в наших домах? Что же, нам самим выполнять труд рабов? А разве мы, мусульмане, не вправе претендовать на преимущества по сравнению с этими христианскими собаками? У нас, в Алжире, и в прилегающих местностях сейчас немногим более пятидесяти тысяч рабов. Если этот уровень не поддерживать, он будет неуклонно снижаться и в конце концов сойдет на нет. Если мы перестанем захватывать и грабить корабли неверных и обращать в рабство матросов и пассажиров, наши земли обесценятся, потому что они останутся необработанными. Стоимость недвижимого имущества в городах упадет наполовину. Доходы правительства от распределения добычи будут подорваны. И ради чего? Чтобы пойти навстречу нелепым прихотям нелепой секты, которая не только хочет помешать нам увеличивать число рабов, но намерена лишить нас даже тех, которых мы имеем.

Кто же вознаградит владельцев рабов за потери? Государство? По выдержит ли подобные расходы казначейство? Может быть, «Эрика»? Откуда они возьмут деньги? Если они так справедливы к рабам, почему они хотят быть несправедливыми к владельцам рабов?

Хорошо, положим, мы отпустим наших рабов на свободу, — что станется с ними? Лишь немногие из них захотят вернуться на родину. Они прекрасно понимают, что там жизнь гораздо тяжелее. Там они не будут иметь возможности приобщиться к нашей святой вере. Там они не смогут усвоить наших обычаев. Там не будет людей, которые, унижая себя, будут вступать с ними в брачные отношения.

Так что же мы должны делать с ними? Содержать их в качестве нищих на улицах наших городов или предоставить наше имущество им на разграбление? Потому что люди, привыкшие к рабскому состоянию, не будут зарабатывать трудом себе на пропитание, разве только если их заставят силой. И что вообще может возбуждать жалость к ним в их нынешнем положении? Разве они не были рабами у себя на родине?

Разве Испания, Португалия, Франция и итальянские государства не управляются деспотами, которые держат в рабстве своих подданных, всех без исключения? Даже в Англии матросы фактически рабы. Как только возникает нужда, власти хватают их и держат в заключении на военных кораблях, где они не только работают, но еще вынуждены сражаться за ничтожное жалованье, достаточное лишь для поддержания жизни. На них расходуют не больше, чем мы на наших рабов. Можно ли сказать, что их положение ухудшается, когда они попадают к нам [186] в руки? Ни в коем случае! Они только переменили одно рабство на другое — и, я бы сказал, на лучшее. Потому что они попали в страну, где свет ислама горит неугасимым пламенем и сверкает во всем своем великолепии, и они имеют случай приобщиться к истинному учению и спасти свою бессмертную душу. Те же из них, кто остался у себя дома, лишатся блаженства. Таким образом, отправлять рабов на родину — значит отправлять их из царства света в царство мрака.

Я еще раз спрашиваю, что нам предлагают с ними делать? Я слышал, что некоторые думают отправить их на неосвоенные территории, где сколько угодно незанятой земли, где они якобы будут процветать в качестве свободного государства. Но я заявляю: они не будут работать без принуждения. Я утверждаю, что они слишком невежественны, чтобы могли сами управлять собой. Дикие арабские племена скоро уничтожат их или снова обратят в рабство.

Пока они служат нам, мы заботимся о них, снабжаем всем необходимым и обращаемся с ними гуманно. Как мне прекрасно известно, рабочие у них на родине хуже одеты, хуже накормлены и живут в худших жилищах. Таким образом, положение большинства из них уже улучшено и не нуждается в дальнейшем улучшении. Их жизнь здесь в безопасности. Никто не берет их насильно в солдаты и не заставляет перерезать христианские глотки друг у друга, как это принято в войнах у них на родине. Если некоторые из религиозных маниаков и ханжей, которые досаждают нам своими идиотскими петициями, в припадке слепого рвения отпустили своих рабов на свободу, то не великодушие и не гуманность побудили их к этому. Они погрязли в пороках и прегрешениях и надеются, что воображаемая добродетельность их поступка спасет их души от вечной гибели.

Но я заявляю, что они впадают в величайшее заблуждение, утверждая, что рабство возбраняется в Алькоране. Не служат ли эти две заповеди, не говоря уже о прочем, достаточным доказательством противного: «Господа, будьте милостивы со своими рабами. Рабы, служите своим господам с усердием и веселием»? И может ли в священных книгах осуждаться грабеж имущества неверных, если бог даровал эту землю и все, что есть на ней, своим верным мусульманам, чтобы они завоевали ее и по праву наслаждались ею. Кто не знает этого?

Так покончим же с омерзительным предложением об освобождении христиан-рабов. Приняв его, мы обесценим наши поместья и наши дома и лишим многих добрых граждан их собственности, мы создадим всеобщее недовольство, мы вызовем бунт, подвергнем опасности наш государственный строй, ввергнем страну в хаос!

Я уверен, что мудрое собрание, к которому я обращаюсь, предпочтет довольство и счастье целой нации правоверных вздорной прихоти кучки людей, именующих себя «Эрика», и отвергнет их петицию».

После этой речи диван, как сообщает в своих записках Мартин, принял следующее решение: «Поскольку утверждение о безнравственности морского разбоя и обращения христиан в рабство в лучшем случае проблематично, выгоды же для государства, проистекающие из этих действий, очевидны, петицию следует отклонить».

И петиция была отклонена.

Я остаюсь, сэр, с совершенным почтением, ваш покорный слуга и постоянный читатель

Гисторикус.

1790 г. [187]

ИЗ «АВТОБИОГРАФИИ

Перевод с английского Н. Волжиной

Туайфорд, в доме епископа сентасафского, 1771

Мой дорогой сын, мне всегда доставляло удовольствие разузнавать любопытные случаи из жизни моих предков, пусть даже самые незначительные. Ты, несомненно, помнишь, как я расспрашивал наших оставшихся в живых родственников, когда мы с тобой приехали в Англию, помнишь и путешествие, которое я предпринял тогда с той же целью. И вот, надеясь, что тебе будет не менее приятно ознакомиться с обстоятельствами моей жизни, ибо ты многого не знаешь, и предвкушая впереди несколько недель нерушимого досуга в моем теперешнем сельском уединении, я берусь за перо, с тем чтобы описать тебе все. К тому есть у меня и другие побуждения. Поднявшись из бедности и безвестности, в которых я родился и вырос, к благополучию и некоторой известности в мире и прожив до сего времени свою жизнь счастливо, я полагаю, что мне следует поведать о путях, по милости божией приведших меня к счастью, ибо потомки мои могут найти многие из них пригодными и для себя, а следовательно, достойными подражания. Размышляя о своем благоденствии, я иной раз говорил самому себе, что, если бы мне предложили прожить мою жизнь сызнова, я согласился бы на это, попросив только тех преимуществ, которыми пользуются авторы, исправляющие во втором издании своего труда погрешности первого. Помимо погрешностей, я исправил бы и некоторые горестные случаи и события на более благоприятные, но, если бы мне в этом отказали, все равно не отступил бы назад. Поскольку же надеяться на такое предложение не следует, думаю, что мне удастся прожить свою жизнь заново, написав воспоминания о ней, а для того, чтобы сделать эти воспоминания наиболее долговечными, надо изложить их на бумаге. Таким путем я заодно удовлетворю простительную старикам склонность рассказывать о себе и своих прошлых деяниях и удовлетворю ее, не будучи в тягость другим людям, которые из уважения к старости могли бы почесть своим долгом слушать меня. Когда же все это будет написано, каждый поступит, как ему угодно: захочет — прочитает, не захочет — отложит в сторону. И наконец (охотно признаюсь в этом, ибо моим заверениям в противном никто не поверит), может статься, воспоминания в немалой степени утолят и мое тщеславие. Говоря по чести, мне вряд ли когда приходилось слышать или читать вступительные слова: «Не тщеславясь, скажу», — без того, чтобы за ними не последовало что-либо тщеславное. Большинство людей не терпит тщеславия в других независимо от того, в какой мере они обладают им сами, я же, наталкиваясь на него, отдаю ему должное, ибо верю, что оно часто служит на пользу и самому тщеславцу и тем, кто вовлечен в круг его дел и поступков. И поэтому не так уж будет безрассудно, если человек при случае возблагодарит бога за свое тщеславие, дарованное ему наряду с прочими благами жизни.

Наша безвестная семья рано примкнула к протестантской церкви и не отступилась от своей веры и в годы царствования королевы Марии, когда ревностным противникам католицизма грозила серьезная опасность. У моих предков была дома английская библия, и из предосторожности ее держали, раскрытую посередине, под сиденьем стула. Когда мой [188] прапрадед читал библию вслух в семейном кругу, он ставил этот стул на колени вверх ножками и переворачивал страницы, просовывая руку под тесемки, которыми опа была привязана. В это время кто-нибудь из его детей! стоял в дверях, чтобы предупредить отца, если поблизости появится пристав из церковного суда. В таких случаях стул снова ставили на пол, и библию никто увидеть не мог. Эту историю рассказывал мне мой дядя Вениамин.

Мой отец Джосиа женился молодым и в 1682 г. или около этого увез жену и троих детей в Новую Англию. Молитвенные собрания были тогда запрещены законом, и их часто разгоняли. Поэтому многие более состоятельные друзья моего отца решили переселиться в Новую Англию и увлекли его за собой, в надежде, что там никто не помешает им свободно исповедовать свою религию. В Новой Англии первая жена родила моему отцу еще четверых детей, а от второй у него было десятеро — всего семнадцать человек. Помню — я был тринадцатым, — как за стол у нас садилось двенадцать моих братьев и сестер; и все они выросли, женились и вышли замуж. Я родился в Бостоне, в Новой Англии, и был младшим сыном в семье, а после меня родились еще две девочки. Мою мать, вторую жену отца, звали Абайя Фолджер. Она была дочерью одного из первых поселенцев в Новой Англии — Питера Фолджера, о котором Коттон Матер с большим уважением отзывается в своей истории ново-английской церкви — «Magnalia Christi Americana» («Великие деяния Христа в Америке» (лат.) (1702) — хроникальная история Новой Англии в XVII в., написанная в религиозном духе.), а именно так, если память мне по изменяет: «Набожный и ученый англичанин». Питер Фолджер писал стихи на случай, но из них увидело свет только одно стихотворение, и я прочитал его много лет спустя. Оно было написано в 1675 г. простым, бесхитростным слогом, как писали в ту пору, и взывало к тем, кто тогда стоял у власти. Сочинитель ратовал в нем за свободу совести, вставал на защиту баптистов, квакеров и других сектантов, которые подвергались преследованиям в те годы, ir в этих преследованиях видел причину всех бед, постигших колонистов, как, например, причину войны с индейцами, считая ее божьей карой за попранные человеческие права и требуя отмены безжалостных законов. На мой взгляд, все это было изложено сдержанно, ясно и с мужественной прямотой.

Мои старшие братья все обучались различным ремеслам. Меня же в возрасте восьми лет определили в начальную школу, так как отец хотел, чтобы я, как его десятый сын, стал служителем .церкви. Моя охота к чтению (она проявилась, видимо, в самые ранние годы, ибо я не помню себя не знающим грамоте) и советы друзей, которые были уверены, что у меня есть склонности к наукам, укрепили отца в его решении. Мой дядя Вениамин тоже присоединился к нему и пообещал отдать мне для начала свои стенографические записи проповедей, если я научусь разбирать его руку. Однако в школе меня не продержали и года, хотя вскоре после поступления я стал первым учеником, потом перешел во второй класс и уже наравне с второклассниками должен был перейти в третий. Но тем временем мой отец убедился, что ему, человеку, обремененному большой семьей, будет не по силам дать сыну окончить колледж, и, приняв также в соображение стесненные обстоятельства, в которых приходится жить многим ученым людям, — я сам слышал, как он говорил обо всем этом своим друзьям, — изменил свое первоначальное решение, взял меня из той школы и определил в другую, к мистеру Джорджу Браунеллу, который обучал только письму и арифметике и славился своей системой, основанной не на суровости, а на поощрении учеников и приносившей хорошие плоды. Под его руководством я скоро постиг чистописание, [189] но в арифметике был слаб и успехами похвалиться не мог. Когда мне исполнилось десять лет, отец взял меня домой — помогать ему варить мыло и делать свечи. Этому ремеслу он не был обучен и занялся им впервые в Новой Англии, так как красильная мастерская не давала ему возможности прокормить семью, поскольку заказов у него здесь было совсем мало. И вот мне пришлось резать фитили, заливать формы для свечей и мыла, стоять за прилавком, быть на побегушках и т. п. Я не взлюбил своего ремесла и хотел уйти в море, но отец не желал и слышать об этом. Однако, живя на побережье, я постоянно торчал в воде, рано научился плавать, грести, и, когда мы с другими мальчиками выходили на лодке или в челноке в море, они обычно позволяли мне верховодить ими, особенно в затруднительных положениях. Мои сверстники считали меня своим вожаком и в других наших забавах и частенько попадали по моей милости впросак.

Расскажу об одном таком случае, ибо он показывает, как рано проявился во мне общественный дух, хотя первые его проблески не получили должного направления. Невдалеке от нашего жилья, за мельничной запрудой, была маленькая бухта, где наша компания удила пескарей. Вечно топчась на берегу, мы превратили его в болото. Я предложил товарищам сложить там пристань, чтобы было где стоять с удочкой, и показал им большую кучу камней, сваленных неподалеку для постройки дома, говоря, что это как раз то, что нам нужно. И вот тем же вечером, когда работники ушли, я собрал нескольких мальчиков, и, изрядно потрудившись, берясь за самые тяжелые камни по двое, по трое, мы, как муравьи, перетаскали всю кучу к бухте и смастерили там маленькую пристань. Работники хватились камней на следующее же утро и вскоре обнаружили нашу пристань. Начали расспрашивать, кто ее сделал, дознались и пожаловались на нас. Кое-кому отцы преподали хороший урок, а мой — хотя я и пытался доказать ему пользу от нашей затеи — в конце концов убедил меня, что нечестный поступок не может быть полезным.

Я проработал в отцовской мастерской еще два года, то есть до двенадцати лет, а когда мой брат Джон, которого отец обучил своему ремеслу, женился, уехал на Род-Айленд и там устроился, мне. видимо, предстояло занять его место и сделаться свечным мастером. Но так как мое отвращение к этому ремеслу побороть не удавалось, отец начал побаиваться, что, если не подыскать мне занятия по душе, я брошу все и уйду в море, как сделал его сын Джосиа, причинив ему тем самым немало огорчений. И вот он стал водить меня к столярам, каменщикам, токарям, медникам и пр., с тем чтобы уяснить себе, к чему же во мне есть склонность, и в зависимости от этого пристроить меня к какому-нибудь сухопутному ремеслу. С тех пор я полюбил — и до сих пор люблю — смотреть на спорую работу хороших мастеров, и это принесло мне пользу, многому меня научив, так что в дальнейшем я стал сам кое-что делать по дому, когда нужного человека не сразу могли найти; и, задумав какой-нибудь опыт, мог быстро соорудить необходимые механические приспособления для него. В конце концов отец решил, что мне быть ножовщиком, и послал меня с испытательным сроком к сыну моего дяди Вениамина — Самуэлю, который обучился этому ремеслу в Лондоне, а потом перебрался в Бостон. Но Самуэль потребовал с отца плату за мое обучение, и он, недовольный этим, взял меня обратно домой.

Я с детства пристрастился к чтению, и те небольшие деньги, которые у меня бывали, тратил только на книги. Прочитав с удовольствием «Путешествие пилигрима»(Очень известное в XVII и в начале XVIII в. произведение английского писателя-пуританина Джона Баньяна (1628-1688). Религиозно-аллегорические картины сочетаются в нем с сатирическими и демократическими мотивами.), я положил начало своей библиотеке покупкой [190] сочинений Джона Баньяна в нескольких маленьких томиках, а потом продал их и на вырученные деньги приобрел у разносчика «Исторические сборники» Р, Бертона (Франклин имеет в виду компилятивные сборники, содержавшие разнообразный историко-описательный материал и очень популярные в колониальной Америке. ). Они стоили очень дешево: не то сорок, не то пятьдесят шиллингов за несколько томов. Небольшая библиотека моего отца состояла главным образом из полемических богословских сочинений. Я почти все их перечитал и впоследствии часто жалел о том, что в те годы, когда моя жажда знания была так сильна, мне не попалось более подходящих книг, поскольку священнический сан меня уже не ждал. Были у отца и «Жизнеописания» Плутарха (Знаменитые биографии деятелей древней Греции и Рима, принадлежащие греческому писателю I в. Плутарху, заняли в европейской просветительской литературе XVIII в. видное место благодаря подчеркнутым в жизнеописаниях Плутарха мотивам гражданской добродетели.), которыми я зачитывался, и считаю до сих пор, что потратил на них время с пользой для себя. Помню еще «Эссей о человеческих замыслах» Дефо и «Эссеи о том, как делать добро» доктора Матера (Статья Дефо (1697) посвящена вопросам воспитания и образования; статья Матера, американского историка и богослова (1710), трактует вопрос о создании обществ для взаимного усовершенствования.), которые, может быть, наложили отпечаток на мой образ мыслей и повлияли на некоторые главнейшие события моей жизни.

Видя, что я расту книжником, отец в конце концов решил отдать меня в учение к типографщику, хотя один из его сыновей, Джеймс, уже занимался этим ремеслом. Мой бра г Джеймс вернулся в 1717 г. из Англии с печатным станком и наборной кассой и открыл в Бостоне типографию. Это дело понравилось мне больше отцовского, но в море меня тянуло попрежнему. Боясь, как бы я не довел себя до беды, отец хотел поскорее устроить меня к брату. Некоторое время я противился ему, но под конец сдался и двенадцати лет от роду подписал контракт. По этому контракту я должен был служить в учениках у брата до двадцати одного года, и только в последний год он обязывался положить мне жалованье подмастерья. В самом скором времени я достиг больших успехов на своем новом поприще и стал дельным помощником брату. Теперь у меня появился доступ к хорошим книгам. Заведя знакомство с приказчиками у книгопродавцев, я кое-когда получал у них то одну, то другую книгу и возвращал их в срок и такими же чистыми. Если книга попадала ко мне в руки вечером, а вернуть ее надо было рано утром, я засиживался за чтением у себя в комнате добрую половину ночи.

К нам, в типографию, часто заходил один образованный торговец, некто мистер Мэтью Адамс, у которого была довольно большая библиотека. Он обратил на меня внимание, пригласил к себе и весьма любезно предложил мне пользоваться его книгами по собственному выбору. Я увлекся поэзией и сам сочинил несколько стихотворений. В надежде, что из этого можно будет извлечь выгоду, брат поощрял меня в моих стихотворных опытах и посоветовал писать баллады. Одна из этих баллад, названная мною «Трагедия у маяка», была написана на гибель капитана Уортилейка с двумя его дочерьми. В другой — подражании матросской песне — рассказывалось о взятии в плен пирата Тича (он же «Черная борода»). Обе баллады были весьма убогие, но их напечатали, и брат послал меня торговать ими в разнос. Первую раскупили сразу, так как событие, о котором в ней рассказывалось, произошло недавно и наделало много шуму. Такой успех польстил моему тщеславию, но отец быстро сбил с меня спесь, высмеяв мое стихоплетство и сказав, что сочинители [191] стихов большей частью живут впроголодь. Вот почему я отказался от намерения стать поэтом, по всей вероятности плохим. Что же касается прозы, то она очень пригодилась мне в жизни; ей я в значительной мере обязан своими успехами, и поэтому считаю нужным рассказать здесь, каким образом в моем тогдашнем положении я смог развить те небольшие способности к литературе, которые у меня есть.

Был у нас в городе еще один книголюб — мальчик по имени Джон Коллинз, с которым я подружился. Мы с ним часто устраивали между собой диспуты, и нам очень нравилось спорить, а главное — опровергать друг друга. Должен сказать, кстати, что увлечение такими диспутами может иногда превратиться в дурную привычку. Люди, имеющие эту привычку, бывают чрезвычайно неприятны в обществе, так как они только и знают, что противоречить своим собеседникам, и, следовательно, обостряют, портят самую беседу, вызывая к себе неприязнь, а то и вражду там, где могла бы зародиться дружба. У меня вкус к спорам появился после чтения полемических богословских сочинений из отцовской библиотеки. В дальнейшие годы я пришел к выводу, что люди здравого ума редко впадают в такую крайность, за исключением адвокатов, богословов и прочих питомцев Эдинбургского университета.

Однажды у нас с Коллинзом завязался спор о том, подобает ли обучать женщин наукам и есть ли у них к тому дарования. Коллинз утверждал, что это дело неподобающее и что по складу своего ума женщины ие годятся в ученые. Я придерживался другой точки зрения на этот предмет, может быть, просто из желания поспорить. Коллинз был красноречивее меня, не затруднялся в подборе слов и, как мне думается, часто брал надо мною верх не столько силой доводов, сколько своим витийством. Мы расстались, так и не убедив друг друга, а в следующий раз должны были встретиться только через несколько дней, и, вернувшись домой, я изложил свою позицию на бумаге, перебелил письмо и отослал Коллинзу. Он ответил мне, за его ответом последовал мой. После того как мы с ним обменялись тремя-четырьмя письмами, одно из них — мое, случайно попалось на глаза отцу. Не вступая в наш спор, он воспользовался случаем поговорить со мной о том, как я пишу, и заметил, что хотя по части орфографии и знаков препинания я сильнее своего противника (работа у наборной кассы, видимо, не прошла для меня даром), все же мне не хватает изящества слога, порядка и ясности в изложении мыслей. Он привел несколько примеров тому, и, убедившись в справедливости его замечаний, я с тех пор стал более внимательно следить за своим слогом и решил научиться писать как можно лучше.

Приблизительно в то же время мне попалась книжка журнала «Зритель» (Английский сатирико-нравоучительный журнал, выходивший в 1711-1712 гг. и положивший начало английской просветительской журналистике. «Зритель» славился образцовым литературным стилем.) — третий том. Я впервые видел его. Купил, прочел несколько раз подряд и восхитился. Меня пленил его язык, и я решил подражать ему, если только это возможно. Выбрав несколько статей из «Зрителя», я разобрал их по предложениям, отметил в каждом основную мысль себе для памяти, потом отложил все в сторону и через несколько дней, не глядя в книжку, попробовал написать эти статьи заново по своим конспектам, подбирая нужные выражения и стараясь изложить все с такой же полнотой. Вслед за тем я сличил свой «Зритель» с оригиналом, обнаружил кое-какие неточности и исправил их. Запас слов, как выяснилось, был у меня небольшой, а из знакомых многие не сразу приходили мне на ум, и я пожалел, что бросил стихотворство, так как необходимость выбора (ради соблюдения метра) между словами одного значения, но [192] с разным количеством слогов и поиски рифм заставили бы меня обогащать свой словарь и научили бы пользоваться этим богатством по памяти. Я взял оттуда же несколько рассказов и переложил их стихами, а потом, когда прозаический оригинал выветрился у меня из памяти, снова переделал стихи на прозу. Кроме того, я умышленно перепутывал свои конспекты и через несколько недель приводил их в порядок по памяти, после чего восстанавливал по ним статьи фразу за фразой. Это должно было научить меня мыслить методически. Сличая свою работу с оригиналом, я находил в ней кое-какие погрешности и исправлял их. Но иногда бывало и так, что мне казалось, будто в некоторых второстепенных местах способ изложения и язык у меня лучше, чем в оригинале, и я, счастливый, предавался заветной своей мечте стать когда-нибудь более или менее сносным писателем. На эти опыты и чтение книг я урывал время вечером после работы, или в утренние часы до работы, или же по воскресеньям, когда мне удавалось побыть в типографии одному, вместо того чтобы присутствовать на богослужении в церкви, что всегда от меня требовали в отцовском доме и что я попрежнему считал своим долгом, но который, как мне казалось, не имел времени выполнять.

Лет в шестнадцать я ознакомился с книгой некоего Трайона, который советовал своим читателям есть растительную пишу, и решил последовать этому совету. Брат, тогда еще холостой, не вел дома хозяйства и столовался со своими учениками в чужой семье. Мой отказ есть мясное причинял хозяевам большие неудобства, и меня то и дело попрекали за такие причуды. Тогда я изучил по книжке Трайона способ приготовления некоторых блюд, как-то: картофеля, риса, заварного пудинга и пр., — и сказал брату, что, если он не откажется выдавать мне половину стоимости моего прокорма, я буду столоваться отдельно. Брат сразу же согласился, и, подсчитав в скором времени свои расходы, я увидел, что пропитание не стоит мне и половины этих денег. Таким образом, у меня появились дополнительные средства на покупку книг. Была здесь и другая выгода. Когда брат с учениками уходил обедать, я оставался в типографии один и, быстро покончив со своей легкой трапезой, часто состоявшей всего лишь из сухаря или ломтя хлеба с горсткой изюма или кондитерского пирожка со стаканом воды, все остальное время до их прихода употреблял на занятия, которые давались мне теперь гораздо легче, так как голова у меня была ясная и соображал я быстрее, что обычно бывает при умеренности в еде и питье.

Устыдившись однажды собственного невежества во всем, что касалось счета, так и не давшегося мне ни в первой, ни во второй школе, я взял «Арифметику» Кокера и легко одолел ее сам, без чьей-либо помощи. Кроме того, я проштудировал учебники Селлера и Стерми по навигации и ознакомился по ним с основами геометрии, но недалеко ушел в этой науке. Тогда же я читал «Опыт о человеческом разуме» Локка («Опыт о человеческом разуме» (1690) — основное философское произведение Локка, в котором он обосновывает происхождение знаний и идей из чувственного опыта.) и «Умение мыслить» господ из монастыря Пор-Рояль (Франклин имеет в виду руководство по логике, написанное французскими монахами-янсенистами (1662).).

В те годы, когда я трудился над отшлифовкой языка, мне попалась английская грамматика (кажется, Гринвуда), в конце которой прилагались два небольших упражнения по риторике и логике, и второе из них давало образец диспута по сократическому методу. Вскоре после этого я достал «Воспоминания о Сократе» Ксенофонта (Греческий историк Ксенофонт (IV-III вв. до н. э.) в своих воспоминаниях о Сократе характеризует метод бесед Сократа, который старался косвенным путем с помощью удачно поставленных вопросов привести собеседника к правильному суждению.), где часто [193] встречаются ссылки на тот же метод. Увлеченный им, я стал ему следовать и, отказавшись от свойственной мне резкости в возражениях и безапелляционной аргументации, превратился в спорщика скромного и во всем сомневающегося. Поскольку же после знакомства с трудами Шефтсбери и Коллинза (Шефтсбери (1671-1713) и Коллинз (1676-1729) сыграли выдающуюся роль в развитии деизма в Англии) мною действительно овладели сомнения по многим вопросам, касающимся нашей религиозной доктрины, этот метод оказался наиболее безопасным для меня и весьма каверзным для тех, против кого я вооружался им. Применение этого метода доставляло мне неизменное удовольствие. С его помощью я научился искусно вести споры даже с людьми, превосходящими меня ученостью. Идя на уступки, они иной раз не могли предугадать, куда это приведет, и окончательно запутывались в своих доводах, а я торжествовал победу, часто незаслуженную ни мною самим, ни моими суждениями. Этим методом я пользовался не один год, по потом оставил его, сохранив только привычку выражать свои мысли в скромных словах, без всякой самоуверенности. Например, касаясь в разговоре какого-нибудь вопроса, который мог привести к спору, я никогда не употреблял таких слов, как «разумеется», «несомненно», или других, подразумевающих окончательность выводов, а говорил «полагаю» или «думаю то-то и то-то», «мне кажется», «весьма возможно», «если не ошибаюсь, дело обстоит так-то и так-то, потому-то и потому-то» и пр. Эта привычка не раз выручала меня, когда я внушал свои понятия людям и убеждал их в пользе тех мер, которые мне время от времени приходилось претворять в жизнь...

В 1720 или 1721 г. мой брат начал издавать газету. Она была второй по счету в Америке и называлась «Нью-Инглэнд курант». Кроме нее, существовала только «Бостон ньюс-леттер». Я помню, как друзья уговаривали моего брата отказаться от этой затеи, ибо, по их мнению, одной газеты для Америки было вполне достаточно. Теперь же, в 1771 г., у нас в стране их не менее двадцати пяти. Однако мой брат не оставил начатого дела, и я работал в его типографии сначала у наборной кассы и на печатном станке, а потом разносил газеты подписчикам. Среди его друзей были остроумные люди, и ради забавы они писали небольшие статейки в нашу газету, которые снискали ей расположение читателей и увеличили спрос на нее. Эти джентльмены часто приходили к нам в гости. Наслушавшись их бесед и рассказов о том, с каким одобрением читаются их статейки, я разохотился и решил испробовать себя на этом поприще. Но, будучи всего лишь мальчишкой и опасаясь, что брат не захочет печатать мои вещицы, когда узнает, кто их автор, я написал анонимную статью, изменив почерк, и ночью подсунул свое творение под дверь типографии. Угром его обнаружили, и когда друзья, как обычно, собрались у брата, он показал им эту находку. Мою статью прочитали и обсудили в моем присутствии, и я с неизъяснимым удовольствием слушал, как они похваливали ее и, стараясь отгадать автора, называли людей, известных у нас своей ученостью и остротой ума. Вспоминая об этом теперь, я склоняюсь к мысли, что судьи мне попались снисходительные и что, может статься, они были не так уж хороши, как мне в ту пору казалось. Однако, ободренный похвалами, я написал и тем же самым способом препроводил в типографию еще несколько статей, которые тоже пришлись всем по вкусу. Тайну свою я хранил до тех пор, пока имеющийся у меня небольшой запас мыслей, необходимых для такого рода занятий, не иссяк, и тогда открылся брату. После этого друзья его стали относиться ко мне более уважительно, но ему это не нравилось, ибо он опасался — и, по-видимому, не без оснований, — как бы я не возомнил о себе. [194]

Может статься, это было одной из причин, по которым мы с ним стали ссориться в то время. Он приходился мне братом, но держал себя со мной, как хозяин с учеником, который, подобно любому другому ученику, должен угождать ему во всем. Я же считал многие его требования унизительными, полагая, что родному брату следовало бы относиться ко мне с большим снисхождением. Мы обращались к отцу с просьбой рассудить нас, и то ли правда чаще бывала на моей стороне, то ли я умел лучше постоять за себя. Но отец сплошь и рядом решал спор в мою пользу. Брат — по натуре своей человек вспыльчивый — под горячую руку, случалось, бил меня, с чем я никак не мог примириться и, тяготясь таким положением, все искал случая сократить срок своего ученичества, каковой вскоре и представился мне, правда совершенно неожиданно (Я склонен думать, что жестокость и деспотичность брата и пробудили во мне отвращение ко всякой неограниченной власти, которое прошло через всю мою жизнь. — Прим. автора.).

Какая-то политическая статья в нашей газете — какая именно, не помню, содержала нападки на законодательное собрание. Моего брата взяли под стражу и по требованию председателя собрания приговорили к тюремному заключению сроком на месяц, видимо за то, что он не захотел открыть имени автора этой статьи. Меня тоже взяли и подвергли обстоятельному допросу, но, ничего не добившись, отпустили с предостережением на будущее, сочтя, по всей вероятности, что ученик не может выдавать своего хозяина. Покуда брат сидел в тюрьме, что возмущало меня, несмотря на наши с ним нелады, я ведал вместо него газетой и однажды не побоялся зло подшутить над нашими правителями. Брат принял это благосклонно, тогда как его друзья начали коситься на меня, видя во мне юного гения, набившего себе руку на пасквиле и сатире. Выход моего брата из тюрьмы сопровождался весьма странным решением палаты о том, что «Джеймсу Франклину запрещается издавать газету, называющуюся «Нью-Инглэнд курант». Его друзья собрались в типографии и стали совещаться, как ему быть дальше. Кто-то из них предложил назвать газету по-другому, в обход решения палаты, но брат, предвидя в связи с этим неизбежные осложнения, надумал в конце концов, что лучше всего сделать издателем газеты Вениамина Франклина, а чтобы избегнуть преследований со стороны законодательного собрания за то, что газета все же будет издаваться, хотя и его учеником, он решил вернуть мне контракт, написав на обороте — на случай, если документ потребуется предъявить, — что я освобождаюсь от всех обязательств по нему. Однако, не желая раньше времени освобождать меня, он дал мне подписать новый контракт на остаток срока, велев держать его в тайне.

Этот план был довольно неуклюжий. Но его сейчас же привели в исполнение, и несколько месяцев газета выходила под моим именем. Потом мы с братом снова повздорили, и я твердо решил добиваться свободы, полагая, что он не посмеет предать гласности наш новый контракт. Воспользовавшись своим преимуществом перед ним, я поступил не совсем порядочно, и считаю этот поступок одной из первых ошибок в своей жизни. Но тогда такие соображения не могли меня остановить, ибо я был зол на брата, по необузданности характера постоянно срывавшего на мне свой гнев побоями. Впрочем, во всем остальном он был неплохой человек, и, возможно, я сам страдал тогда чрезмерной заносчивостью и выводил его из терпения.

Узнав, что я надумал расстаться с ним, брат обошел все типографии в городе, поговорил с хозяевами, и те один за другим отказывали мне в работе. Тогда я решил перебраться в Нью-Йорк — ближайший город, где был типографщик, тем более, что в Бостоне мне оставаться не [195] хотелось, ибо партия, стоявшая у власти, считала меня неблагонадежной личностью, да и судя по тому, как законодательное собрание поступило с братом, мне тоже не следовало ждать ничего хорошего в нашем городе. Кроме того, начитавшись моих дерзостных рассуждений о религии, добрые люди начали в ужасе показывать на меня пальцем, как на нечестивца и еретика.

Итак, решение было принято, но, поскольку отец взял теперь сторону брата, я понимал, что уходить из дому открыто нельзя, ибо они найдут способ удержать меня. К счастью, мне согласился помочь мой друг Коллинз. Он упросил капитана нью-йоркского шлюпа довезти меня до Нью-Йорка, сказав, что я его знакомый, который, связавшись с одной распутной девицей, сделал ее брюхатой и теперь опасается, как бы его не заставили жениться на ней, и потому вынужден скрываться. И вот я продал кое-какие книги, чтобы сколотить немного денег на дорогу, тайком пробрался на шлюп и, так как ветер нам попутствовал, через три дня очутился за триста миль от родного дома, в Нью-Йорке, где меня, семнадцатилетнего мальчика, почти без гроша в кармане, никто не знал и где мне не к кому было обратиться.

Моя тяга к морю к этому времени утихла, не то теперь был бы самый раз утолить ее. Имея в руках ремесло и считая себя мастером своего дела, я пошел наниматься к одному нью-йоркскому типографщику, мистеру У. Брэдфорду, который первым в Пенсильвании открыл типографию, но уехал оттуда после ссоры с Дж. Китом. Взять меня к себе мистер Брэдфорд не смог, так как заказов у него было немного, а наборщиков и без того хватало. «Впрочем, — сказал он, — у моего сына в Филадельфии недавно умер старший мастер, Аквилла Роуз. Если ты поедешь туда, я думаю, он тебя возьмет». До Филадельфии было еще сто миль. Я решил добраться до Амбоя через залив, а сундук и прочие свои вещи отправил морем. Но шквал, налетевший на нас в заливе, разорвал в клочья ветхие паруса нашего суденышка, не позволил ему войти в пролив и прибил его к Лонг-Айленду. В пути один пьяный пассажир, голландец, свалился за борт; когда он уже ушел под воду, я нагнулся, схватил его за голову и втащил обратно. Холодная вода помогла ему немного отрезвиться, и он заснул, предварительно вынув из кармана книгу и попросив меня высушить ее. Это оказался мой старый любимец Джон Баньян — «Путешествие пилигрима» — на голландском языке, напечатанный на хорошей бумаге, с гравюрами и в таком отличном переплете, в каком этой книге не приходилось щеголять на своей родине. Теперь-то я знаю, что «Путешествие пилигрима» переведено чуть ли не на все европейские языки и его читают, как никакую другую книгу, может быть за исключением одной лишь библии. Насколько мне известно, почтенный Джон первый сочетал диалог с повествованием — метод, весьма любезный читателям, ибо в наиболее интересных местах они как бы сами становятся действующими лицами и принимают участие в беседе. Дефо в своем «Робинзоне Крузо», в «Молль Флендерс», «Религиозном поклонении» и в «Семейном наставнике» весьма удачно следовал этому методу. То же самое сделал и Ричардсон в «Памеле».

Приблизившись к Лонг-Айленду, мы убедились, что высадиться в этом месте нельзя, так как прибой бушевал, а берег был загроможден камнями. Пришлось бросить якорь и стать под ветер. На берегу появились люди, они кричали нам, мы им тоже, но ветер так выл, а волны с такой силой били о камни, что услышать и понять друг друга нам не удалось. У берега виднелись и лодки; мы показывали знаками, чтобы их выслали за нами, но так ничего и не добились: видимо, наших знаков тоже не поняли или же лодочники сочли невозможным выходить в море. Вскоре люди на берегу разошлись, наступила ночь, и нам не осталось ничего [196] другого, как ждать, когда ветер стихнет. Мы с хозяином шлюпа решили хоть немного соснуть, спустились в трюм и легли там рядом с голландцем, который до сих пор не успел просохнуть. Но волны то и дело окатывали наше суденышко, и брызги проникали к нам сквозь люк, так что вскоре на нас тоже не осталось сухой нитки. Мы пролежали в трюме всю ночь, почти не сомкнув глаз. Однако на другой день ветер утих, и мы кое-как добрались до Амбоя, после того как пробыли на воде тридцать часов без еды и без питья, так как вода в заливе соленая, а у нас была только одна бутылка премерзкого рома.

К вечеру я почувствовал сильный озноб и лег в постель, но, вспомнив, что мне приходилось читать где-то, будто холодная вода, если ее много выпить, помогает от лихорадки, испробовал на себе это средство и как следует пропотел ночью. К утру мне полегчало, я переехал на пароме на другой берег и, продолжив свое путешествие пешком, прошел пятьдесят миль до Берлингтона, откуда, по слухам, можно было доехать на каком-нибудь судне до Филадельфии.

Дождь лил весь день, я промок до костей и, сильно устав к полудню, зашел в бедную харчевню, где и переночевал. Теперь я уже раскаивался, что ушел из дому. Вид у меня был жалкий, и по тем вопросам, с которыми ко мне обращались, я понял: меня принимают за слугу, убежавшего от хозяина, и того и гляди схватят. Все же на следующий день я отправился дальше и вечером, милях в восьми-десяти от Берлингтона, остановился в харчевне, которую содержал некий мистер Браун.

Он заговорил со мной за ужином и, убедившись, что я кое-что читал, сразу проникся ко мне дружескими чувствами. Наше знакомство продолжалось до последнего дня его жизни. Он был, сколько помню, бродячим лекарем, и ему ничего не стоило дать подробное описание любого города в Англии, любой страны в Европе. Кроме того, он отличался образованностью и остроумием, но был нечестивец и несколько лет спустя после нашего знакомства переложил библию сатирическими виршами, подобно тому, как Коттон поступил с Вергилием (Английский писатель Чарльз Коттон в 1604 году издал бурлескное переложение I книги «Энеиды».). Это дало ему возможность высмеять многие события, о которых рассказывает библия, и он мог бы совратить не один шаткий ум, если бы его вирши были опубликованы, но они так и не увидели света.

В харчевне мистера Брауна я провел ночь, добрался на следующее утро до Берлингтона и там, к своей величайшей досаде, узнал, что все лодки, совершающие регулярные рейсы между Берлингтоном и Филадельфией, ушли незадолго до моего прихода, а следующие ожидаются только во вторник. Тогда я вернулся к старушке, у которой покупал имбирные пряники на дорогу, и посоветовался с нею, как быть дальше. Она предложила мне остаться у нее до отъезда, и я принял приглашение, так как очень устал с дороги.

Узнав мое ремесло, она стала уговаривать меня обосноваться в Берлингтоне и открыть типографию. Но где ей было знать, какие для этого нужны средства! Моя радушная хозяйка накормила меня супом из бычьей головы, приняв в благодарность только кружку эля. Я уже думал, что до вторника мне беспокоиться не о чем, но, гуляя вечером по набережной, вдруг увидел лодку, которая, как выяснилось, шла в Филадельфию и была уже с пассажирами. Лодочник согласился посадить меня, и мы всю дорогу шли на веслах, так как ветра не было. Около полуночи кое-кто из пассажиров решил, что Филадельфию мы проехали и, следовательно, говорили они, грести дальше незачем; другие и вовсе понятия не имели, куда нас занесло, и поэтому мы повернули к берегу, высадились [197] в маленькой бухте у старой изгороди, разобрали ее на дрова для костра, ибо ночь, как и полагается в октябре, была холодная, и заночевали там. На рассвете один из моих спутников узнал эти места — это была бухта Купера, чуть выше Филадельфии, и, действительно, выйдя из нее, мы увидели невдалеке город, доехали до него к девяти часам в воскресенье и высадились на пристани у Рыночной улицы.

Я более подробно описываю это путешествие и с не меньшими подробностями опишу и свое первое появление в Филадельфии, с тем чтобы вы могли сравнить такое ничего доброго не предвещающее начало с тем положением, которое я впоследствии занимал в этом городе.

Я путешествовал в своем рабочем платье, так как все, что у меня было получше, шло морем. Я был весь грязный, карманы у меня, набитые рубашками и носками, оттопыривались. Я ни души не знал здесь, не имел понятия, где найду себе пристанище. Путешествие пешком, гребля и плохо проведенная ночь совсем лишили меня сил. Мне очень хотелось есть, а денег у меня было всего лишь один голландский доллар да на шиллинг медяков. Медяки я отдал хозяевам лодки. Сначала они отказались взять с меня деньги, ссылаясь на то, что я помогал им грести, но я настоял на своем и уплатил за проезд. Бедняки нередко выказывают большую щедрость, чем люди богатые, но, может быть, они бывают щедры только из боязни, как бы другие не догадались, что у них мало денег.

Я пошел по Рыночной улице, глазея по сторонам, и у самого рынка повстречал мальчика, который нес хлеб. Мне часто приходилось довольствоваться одним хлебом, и, узнав, где он его купил, я тут же пошел на 2-ю улицу, к булочнику. Там я спросил сухарей, какие бывали в продаже у нас в Бостоне, но оказалось, что в Филадельфии такими не торгуют. Тогда я спросил трехпенсовый хлебец и услышал в ответ, что их тоже не пекут. И вот, не имея представления ни о разнице в деньгах, ни о здешней дешевизне и сортах хлеба, я попросил булочника дать мне чего-нибудь на три пенса. Он положил передо мной три огромные булки. Я удивился, что так много, взял покупку и, так как в карманах места у меня не было, сунул две булки подмышку, а от третьей стал откусывать.

Так я прошел всю Рыночную улицу до 4-й улицы и поравнялся с домом мистера Рида, отца моей будущей жены, которая стояла в ту минуту в дверях и, увидев меня, подумала, что более смешное зрелище трудно себе вообразить. И так оно, несомненно, было на самом деле. С 4-й улицы я свернул на Каштановую улицу, оттуда на Ореховую, не переставая жевать булку, и наконец снова очутился на пристани, где все еще стояла наша лодка. Я влез в нее, так как мне захотелось испить речной воды, и, наевшись булкой досыта, отдал остальные женщине с ребенком, которая ехала вместе с нами и на той же лодке должна была продолжать свое путешествие.

Утолив голод и жажду, я снова вышел на Рыночную улицу; к этому времени на ней уже было много чисто одетых людей, которые шли все в одну сторону. Я отправился следом за ними и попал в большой молитвенный дом квакеров возле рынка. Сев на скамью, я стал осматриваться по сторонам, но от усталости и от того, что плохо спал последнюю ночь, начал дремать, потом уснул крепким сном и, так и не услышав, о чем там говорили, проспал до конца молитвенного собрания, когда какой-то добрый человек разбудил меня. Итак, это был первый дом в Филадельфии, куда я зашел и где я спал.

(пер. А. Старцева)
Текст воспроизведен по изданию: Вениамин Франклин. Маленькие памфлеты // Иностранная литература, № 1. 1957

© текст - Старцев А. 1957
© сетевая версия - Strori. 2025
© OCR - Ираида Ли. 2025
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Иностранная литература. 1957

Спасибо команде vostlit.info за огромную работу по переводу и редактированию этих исторических документов! Это колоссальный труд волонтёров, включая ручную редактуру распознанных файлов. Источник: vostlit.info