ДАШКОВА Е. Р.

ЗАПИСКИ

Еще отрывок из записок княгини Дашковой.

Путешествие.

В Данциге мы остановились в Русской отели. В столовой меня поразили две картины, изображавшие потерянные Русскими сражения. Множество наших валялось мертвыми и ранеными, или на коленях просило пощады у победителей  —  Прусаков. Я до того была раздосадована, что серьёзно выговаривала нашему поверенному в делах, Ребиндеру, за то, что он позволяет существовать такому презренному памятнику нашего позора. Он с важностью отвечал мне, что подобные обиды не принадлежат к его ведомству.

Лишь только он ушел от нас, как я поручила двум чиновникам, Волчкову и Штелину, принадлежавшим к нашему посольству в Берлине, купить мне масляных красок: синей, зеленой, красной и белой. Оба они хорошо владели кистью, и после ужина, заперев двери, мы ловко перекрасили синие и белые мундиры победоносных Прусаков в зеленые и красные мундиры  —  наших Русских солдат. Эти две победы стоили нам целой ночи труда. На другой день я не развязывала моих чемоданов на поле битвы, чтоб иметь какой-нибудь предлог не пускать в нее никого, кроме свидетелей нашей доблести.

На следующей день мы отправились далее, показавши наперед Ребиндеру живописное искупление нашей славы, и долго смеялись при мысли об удивлении хозяина, когда он увидит неожиданную перемену судьбы обоих сражений.

Я жила в Берлине два месяца и весьма приятно. Наш Министр при тамошнем Дворе, Князь Долгорукий, человек всеми достойно любимый и уважаемый, оказывал нам всевозможное внимание. [506]

Не знаю каким образом я привлекла внимание Королевы и Принцесс: но они часто просили Долгорукого представить меня им. Я всегда отговаривалась этикетом Прусского Двора, по которому никто не мог быть представлен под вымышленным именем, а я, приняв свое из экономии, не хотела менять его при первом представившемся искушении, подобно какой-нибудь искательнице приключений. Мои отговорки были доведены до Короля Министром иностранных дел, Графом Финкернстейном. «Скажите ей  —  отвечал Король,  —  что этикет глуп, и что Княгиня Дашкова будет принята при Прусском Дворе под каким именем и как ей угодно».

Тут уже не было возможности открыться: я сделала себе новое черное платье, и представлялась. Ее Величество приняла меня как нельзя лучше, и пригласила с собой ужинать. Такое внимание оказали мни Принц и Принцессы, и во все время моего пребывания в Берлине, их постоянная доброта была так велика, их приглашения так часты, что я редко могла являться в других обществах.

В начале, может быть, благоволение ко мне Королевы и сестры ее произошло от следующего обстоятельства. Обе они до того заминались в разговоре, что во время представлений иностранцев, при них должен был находиться особый Каммергер как бы для перевода их речей. По счастию, я так смело схватывала их мысли, и отвечала на их вопросы, что казалось, почти не замечала этого недостатка, доставляя им спокойствие, которым они редко пользовались.

Сестра Королевы, вдовствующая Принцесса Королевской крови, была мать Принцессы Оранской и преемника Фридриха Великого. Я должна назвать его великим, если только военный гений и постоянная заботливость о благе народа, которому служили в пользу даже его страсти, могут дать ему право на это название. [507]

В Ганновере мы пробыли лишь столько времени, сколько было нужно для починки наших экипажей. В тот же вечер я с девицею Каменскою отправилась в оперу, оставив Воронцова, не совсем здорового, дома. Нас провожал один лакей, говоривший только по-русски, и следовательно не могший изменить нашему инкогнито. Я взяла эту предосторожность, услышав от Принца Эрнста Мекленбургского, что его старший брат, бывший здесь Губернатором, желал знать, когда я буду в Ганновере, чего я нимало не хотела, решившись остаться в неизвестности. В ложе, куда отвели нас, уже сидели две дамы. Хотя еще было просторно, но они посторонились с большою учтивостию, чтоб нам было виднее. В конце первого акта я заметила, что один офицер вышел из ложи Принца. Он тотчас же вошел к нам, и сказал нам несколько слов с какою-то наглостью в тоне и манерах: «Кажется, вы, сударыни, иностранки».  —  Да, сударь.  —   «Его Светлость желает знать, с кем я имею честь говорить».  —  Это совсем не важно, отвечала я, ни для вас, ни для Его Светлости: будучи женщинами, кажется, мы имеем право хоть однажды удержать языки, и не отвечать на ваш вопрос. Он несколько смутился и ушел. Обе дамы посмотрели на нас с удивлением.

Признаюсь, мой выговор был немного строг, но я никогда не могу подавить в себе отвращения, которое возбуждает во мне подобная наглость. К концу пиэсы я просила Каменскую не противоречить мне, чтобы я ни стала говорить или делать, и, обратясь к Ганноверским дамам, дала им понять, что хотя я не хотела отвечать на дерзкий вопрос Принцева Адъютанта, но как они обращались с нами так учтиво, то не скрою от них, что я театральная певица, а моя подруга танцовщица, и что мы ищем выгодного места. Каменская вытаращила глаза от удивления, а [508] дамы, бывшие до того столь учтивыми, переменили тон, и сколько позволяло место, старались обернуться к нам спиною.

После Ганновера мы посетили Ахен, и оттуда отправились в Спа, с которым связаны самые лучшие мои воспоминания. Здесь я подружились с г-жою Гамильтон, дочерью Архиепископа Райдера, и с г-жею Морган, дочерью г. Тисдля, бывшего Генерал-Прокурором в Ирландии. Эта дружба не изменилась ни от времени, ни от перемен судьбы, продолжалась тридцать пять лет, и до сих пор все знавшие нас могут видеть ее действия.

Я также познакомилась с г-м и г-жею Неккер.

Все три недели, проведенные мною в Париже, я жила в совершенном уединении, осматривая церкви, монастыри, статуи, картины и другие памятники искусства. Ни с кем не познакомилась, кроме Дидерота. В театры, желая смотреть, а не себя показывать, я ходила в старом черном платье, широкой шляпке, и брала место наверху, между народом.

В один вечер, незадолго перед отъездом моим из Парижа, когда Дидерот сидел со мною, человек доложил о г-жах Неккер и Жоффрен. Дидерот, с своей обыкновенною живостию, не давши мне минуты подумать, приказал отказать им.

—  «Но, сказала я, с г-жею Неккер я была знакома в Спа, и очень желала бы познакомиться с другой дамой, бывшей в переписке с Русскою Императрицею».

—  Не вы ли уверяли меня, отвечал он, что вам остается пробыть в Париж еще два или три дня; стало быть она видела бы вас не более двух или трех раз, и никогда не поняла бы вашего характера. Я не могу терпеть, чтоб низвергали мои кумиры. Если б вы остались здесь месяца два, поверьте, что я первый познакомил бы вас с г-жею Жоффрен, [509] потому что она прекрасная женщина; но так как она принадлежит к нашим Парижским кумушкам, то я ни за что не соглашусь, чтоб, не узнавши вас хорошенько, она вас видела и потом стала толковать о вашем характере.

Угождая его причудливости, я приказала сказать, что нездорова. Но этого было мало: на следующее утро г-жа Неккер прислала мне чрезвычайно учтивое письмо, где говорила, как нетерпеливо ее приятельница желает со мной познакомиться, составив заранее самое лучшее обо мне понятие. Я ей отвечала, что желание сохранить это благоприятное для меня мнение побуждает меня в настоящем случае отказаться от предлагаемая удовольствия, потому что в моем положении не могу оправдать их лестного предубеждения в мою пользу.

Это заставило меня просидеть весь тот день дома, и послать экипаж за Дидеротом. Обыкновенно я заезжала к нему после утренних визитов, брала его к себе обедать, и наши разговоры очень часто длились за полночь.

Откровенность и благородство его характера, его блистательные дарования, а вместе участие и уважение, которые он мне оказывал при всяком случае, привязали меня к нему на всю жизнь, и даже теперь делают для меня драгоценною его память. Свет мало знал этого необыкновенного человека. В каждом действии его видны были простота и добродетель; помогать ближним было его страстью и постоянным стремлением. Слишком большая живость иногда вовлекала его в погрешности, за то он всегда был откровенен, и смеялся сам над собою. Не мне хвалить его: своими прекрасными свойствами он заслужил уже хвалу людей, более меня достойных.

Прежде, нежели я оставила Париж, мне хотелось видеть Версаль, куда я намерена была отправиться так, чтоб никто не знал о моем намерении, [510] несмотря на возражения нашего поверенного, Хотинского, находившего бесчисленные препятствия для его исполнения со стороны Французской полиции, и уверявшего меня, что в Париже наблюдаются движения всякого иностранца, как бы он ни был незначителен.

Я заставила его дать мне слово, что его лошади будут дожидаться меня за городом. Потом, надавав своему Французу-лакею столько поручений, чтоб занять его на несколько часов, села в карету с двумя детьми и старым Русским Майором, лечившимся в Париже, взяла с собой Русского слугу, и приказала ехать за город, чтоб подышать чистым воздухом. Лишь только мы доехали до того места, где нас дожидался Хотинский, как его лошадей пристягнули к нашим, и вместе отправились к воротам Версали. Здесь мы вышли и ходили до обеда.

В этот день Король с семейством обедал перед народом. Вмешавшись в толпу черни, мы вошли вместе с нею в огромную, грязную залу, куда вскоре вошли Людовик XV, Дофин с супругой и две Королевские дочери Аделаида и Виктория. Они сели за стол и кушали как нельзя лучше.

Лишь только я что-нибудь замечала, как достойные дамы, бывшие в толпе, нас окружавшей, начинали свои объяснения. Так, когда я сказала, что Принцесса Аделаида пила суп из кружки, ко мне разом пролетели два или три голоса с вопросом:

—  Позвольте спросить, сударыня, в вашей стране Король и Принцессы так ли делают?

—  В моей стране нет ни Короля, ни Принцесс!   —  отвечала я.

—  Госпожа должно быть Немка  —   заметил один из них.

—  Можете быть, —  отвечала я, пробираясь вон, чтоб избежать подробнейших расспросов. [511]

Когда Королевский стол кончился, мы поспешно сели в карету, и возвратясь в Париж, очень забавлялись тем, что обманули прославленную бдительность Французской полиции.

Герцог Шуазель, бывший тогда Государственным Министром, едва поверил, услыхав об этой поездке. Все Русские знали особенную нелюбовь его к Императрице и ее правительству; не смотря на то, он через нашего поверенного весьма учтиво приглашал меня на блистательный бал, данный нарочно для меня. Я приказала благодарить его и уверить, что хотя Г-жа Михалкова вполне чувствует все внимание Его Превосходительства, но что время, посвященное занятиям другого рода, не позволяет ей быть на его бале.

Пробыв менее нежели три недели в Париже, я отправилась в Э, в Прованс. Здесь все было готово для моего принятия в прекрасном доме близь вод, принадлежавшем Маркизу Гидон и нанятом для меня Воронцовым.

Я получила несколько писем от Дидерота, из которых в особенности замечательно то, где он говорит о ссоре Двора с Прованским Парламентом, следствием которой было распущение последнего. В нем особенно заметны живость и в то же время глубина мысли, составлявшая отличительный признаке его гения. Описание чувств, возбужденных этим происшествием, делает это письмо совершенным предсказанием того, что потом случилось во Франции.

Наконец леди Райдер согласилась оставить Лион, и мы отправились в Швейцарию. Не буду описывать эту прелестную страну, прославленную людьми, более меня искусными, а потому скажу только об особенно замечательных лицах, с которыми я познакомилась. Главное из них был Вольтер.

В самый день нашего прибытия в Женеву, я послала к нему спросить  —  могу ли приехать к нему вместе с моими друзьями. Хотя он был нездоров, [512] но прислал сказать, что всегда рад меня видеть, и что я могу привезти с собою, кого хочу.

В назначенный день, вечером, г-жа Гамильтон, леди Райдер, Каменская, мой двоюродный брат Воронцов и Г. Кампбелль Шауфельд отправились к нему на дом. В предшествовавшую ночь он потерял несколько унций крови, и хотя был очень болен, но велел держать это под секретом, чтоб мы не отложили нашего посещения.

Он сидел развалившись в больших креслах, когда мы вошли, слабый и страждущий. Я подошла к нему, и укоряя его, настаивала, чтоб он позволил мне доказать, как много я ценю его здоровье, и в течении нескольких дней лишить себя удовольствия, которое доставляет его общество.

Он очень смутил меня: поднял вверх руку, с видом удивления, и театральным голосом произнес: «Что я слышу? даже голос ее голос ангела!» (При этом и при других случаях я должна просить читателя, чтоб он не обвинял меня в тщеславии, если я привожу слова так, как они были сказаны, потому что эти записки явятся в свет не прежде моей смерти).

Я совершенно не ожидала такой неуместной чести, приехав только для того, чтоб ему удивляться, и, кажется, сказала ему это. Последовало несколько комплиментов, и завязался разговор об нашей Императрице.

Когда, после довольно долгой беседы я предложила возвратиться домой, он убедительно просил нас отправиться в комнаты его племянницы, г-жи Деии, где он надеялся быть вместе с нами за ужином. Мы согласились, и он скоро к нам присоединился. Замечу в скобках, что я была удивлена, найдя в племяннице Вольтера самую простую, обыкновенную женщину.

Каммердинер ввел Вольтера в комнату, и помог стать коленами в большое кресло, на спинку [513] которого он оперся локтем, продолжая стоять в таком неловком положении, прямо против меня, во все время ужина. Это принуждение, а может быть и увеличение нашего общества двумя богатыми фермерами из Парижа, которыми и дядя и племянница занимались как нельзя больше, было причиною, что первое посещение совсем не оправдало моих ожиданий.

Когда мы прощались, Вольтер просил меня, пока я остаюсь в Женеве, посещать его чаще. Я же просила у него позволения бывать у него по утрам, и беседовать с ним один на один в его кабинете, или в саду. Он охотно согласился, и я часто пользовалась его дозволением. Во время этих бесед он казался совсем другим человеком, и был вполне таким, каким являлся в своих творениях, и представлялся моему воображению.

В первые же дни нашего пребывания в Женеве, мы познакомились с Губером, птичником, как его звали, по любви его к птицеловству. Он был поэт, музыкант, живописец: ко всему этому присоединялось отличное воспитание, чувствительность и веселость характера. Вольтер очень его боялся, потому что он хорошо знал его странности, и выставлял многие из его недостатков. Они часто играли в шашки. Вольтер почти всегда проигрывал, что выводило его из терпения. По вечерам мы часто катались на прекрасном Женевском озере. Губер, всегда бывший вместе с нами и распоряжавший нашими поездками, был так любезен, что поднял па мачте нашего судна Русский флаг. Его восхищала жалобная простота наших народных песен, которые я и Каменская часто ему певали, и которые он, обладая удивительной тонкостью уха, немедленно усвоивал.

Я оставила Женеву и многих друзей моих, в ней живших, с чувством непритворной грусти.

Оставляя Швейцарию, мы наняли две большие лодки, чтоб плыть вниз по Рейну. В одной [514] помещались наши экипажи, багаж и кухонные принадлежности, а другая, где помещались мы сами, была разделена на две каюты, из коих в одной, под охранением двух гребцов и наших людей, спали дамы, а мущины каждый вечер выходили на берег, довольствуясь тем помещением, какое находили в стране, через которую мы проезжали.

(Из второго путешествия).

Я составила план  —  поместить моего сына в Эдимбургский университет и самой поселиться в этом городе на все время его академических занятий. С этою целью я написала к Ректору, знаменитому историку Робертсону, что желая поместить моего сына, которому было еще только тринадцать лет, под его надзор в Университет, я прошу его подать мне совет, каким бы образом лучше исполнить мое желание.

Робертсон, в ответ, советовал мне подождать два или три года, чтоб лучше приготовить моего сына: но, не смотря на его молодость, я так была уверена в его способностях и познаниях, что с гордостию и удовольствием отвечала, ему, что он уже владеет Латинским языком, довольно знает Математику, Историю и Географию, и кроме языков Французского и Немецкого, понимает все, что говорят, или что он читает по Английски, хотя еще не может выражаться на нем с быстротою.

Приехав в Эдимбург, я наняла комнаты в Голируде, старинном дворце Шотландских Королей, где я часто размышляла о судьбе ветреной и несчастной Королевы, горестную жизнь которой напоминало мне всякое место.

Невозможно описать моего удовольствия, когда Робертсон, проэкзаменовав моего сына, уверил меня, что он совершенно готов для вступления в Университет и начатия классических занятий. Я была [515] совершенно удовлетворена, и пока сын мой с успехом продолжал свои занятие, я имела драгоценный случай приобресть знакомство знаменитых людей, прославивших Англию своими сочинениями.

Имена Робертсона, Блера, Адама Смита и Фергусона, ручаются за удовольствие, которое мне доставляло их общество. Почти во все время пребывания моего в Эдимбурге, они по два и по три раза в неделю бывали у меня в доме, всякий разе удивляя меня столько же своею скромностию и простотою в обхождении, сколько  —  своими великими талантами и ученостью. Не похожие на некоторых претендентов на ученость и литературные заслуги, наполненных мыслию о своем достоинстве и завистию к другим, эти знаменитые и почтенные люди жили между собою в совершенном согласии и дружбе, и их разговор, столь же чуждый педантизма, сколько их обращение было далеко от принуждения, всегда соединял себе пользу и удовольствие.

Возвратясь в Эдимбург к самому началу лекций, я хотя впоследствии несколько раз страдала от возвращения ревматизма, но не покидала забот, которым была обязана предаваться как мать и опекунша. Я обращала внимание не на одни ученые занятие моего сына, но и на те внешние упражнения, посредством которых укреплялось его здоровье и развивались силы. Через день он брал уроки или верховой езды или фехтованья, и каждую неделю я давала небольшой танцовальный вечер, чтоб в промежутки учения он был развлечен и приятно занят.

В Мае сын мой держал публичный экзамен. Публики собралось более, нежели бывало когда-либо прежде, и его ответы на предложенные вопросы были столь удачны, что вызвали рукоплескания, доселе невиданные, и едва ли позволительные в подобных случаях. Он был награжден степенью Магистра словесных наук (Master of Arts). [516]

С гордостью упоминаю о внимании ко мне бесценной леди Арабеллы Дени, женщины, столько прославившейся учреждением многих благотворительных заведении, что Парламент благодарил ее за такие услуги Государству. Мы часто ходили к ней пить чай, и своим умом, своей замечательной кроткостью характера, она невольно привлекала и привязывала к себе всех, бывавших в ее обществе.

Между многими благотворительными заведениями, внимание леди Дени было в особенности посвящено госпиталю Магдалины, который она, не смотря на преклонную старость, посещала ежедневно. Она часто брала меня с собою, и полная слишком благоприятных мыслей о моих талантах во всех родах, просила меня положить на музыку один гимн, который должен был петься в церкви Св. Магдалины во время собрания в пользу бедных. Ее желания были для меня почти законом, я повиновалась, положила на четыре голоса гимн, и через две недели он был пет при многочисленном стечении народа, привлеченного желанием услышать: что-то могла сочинить Русская медведица. В тот же вечер я посетила леди Дени, которая, приняла меня особенно дружески, с восхищением говорила об утреннем сборе, приписывая его успехе единственно моей музыке.

<…>

Меня часто побуждали отправиться в Версаль, но я всегда отвечала, что при Дворе я совершенно не в своем элементе, и всегда кажусь Нинетою. Мне также говорили, что Королева желаете меня видеть. Я отказывалась под предлогом этикета. Французские знатные дамы обыкновенно шли впереди иностранных, а я не хотела, уступив место другим при своем представлении в Версаль, уронить этим достоинство моей Государыни, или ее Двора, при котором я, как Статс-Дама, занимала первое место.

Однажды за завтраком у Аббата Райналя, у которого я часто бывала, Г-жа Сабран сказала мне, что [517] Ее Величество желает видеть меня в Версале, в доме Г-жи Полиньяк, где в назначенное время, откинувши все церемонии, мы могли бы встретиться и наговориться вдоволь.

В назначенный я день приехала туда с сыном и дочерью. Королева была уже там, и по своей милой снисходительности, вышла вперед, чтоб нас встретить. Она посадила меня на софу, рядом с собой, а детей моих за круглый столик, стоявший возле, и обращалась к нам с такою любезностию, что совершенно очаровала нас. Между прочими комплиментами, Королева хвалила моего сына и дочь за совершенство, с которым, как она слышала, они танцуют. «Что до меня касается», прибавила Ее Величество, «то я жалею, что скоро должна буду отказаться от этого милого удовольствия».

Я не могла удержаться, чтоб не спросить, почему Ее Величество считаешь нужным от него отказаться.

—  «Потому», отвечала она, «что здесь не позволяется танцовать после двадцати пяти лет».

По всегдашней неловкости, подобно Нинете при Дворе, забыв, хотя тысячу раз слышала, что Королева страстно любит играть в карты, я отвечала:  —  Не одобряю такого запрещения; пока есть охота и ноги не отказываются служить, от чего не исполнять желания, которое гораздо естественнее, нежели его обыкновенная замена   —  игра в карты.

Королева была совершенно моего мнения, и мы продолжали говорить о разных предметах, так что, по счастию для меня, и я не подумала о своем неловком замечании, и Королева не показала вида, что поняла его.

На следующий же день во всех кругах Парижского beau monde только и говорили, что о моей несчастной болтовне. Ее рассматривали как упрек Королеве, и хотя моя ветреность сделала меня предметом толков во всех котериях Парижа, но я чрезвычайно досадовала на себя. [518]

Нас отвезли домой в придворной карете, и где бы я потом ни встретилась с г-жами Полиньяк или де Сабран, им всегда поручалось от Королевы сказать мне какую-нибудь учтивость. По особому снисхождению Ее Величества, сыну моему был показан Сен Сирский Институт, куда вообще не допускались мущины.

Дидерот, не смотря на ослабевшее здоровье, был со мной беспрерывно. По утрам, кроме тех дней, когда сын мой брал уроки Математики у д'Аламбертова ученика, или танцованья у Гарделя, мы рассматривали произведения лучших художников, а по вечерам, которые я производила дома, у меня собирался небольшой круг знакомых.

<…>

С бесконечным любопытством смотрела я на бесценные сокровища, извлеченные из Геркулана и Помпеи, и помещенные в Портичи. Помню, как однажды я взяла смелость сказать их Величествам, что если б целый город, с его улицами, домами и всеми их принадлежностями был отрыт из пепла, и всякий предмет поставлен на свое место, то мы увидели бы лицом к лицу древний мир, который без сомнения привлечет любопытных со всех концев Европы, и если им будут показывать его за некоторую плату, то это не только вознаградит Его Величество за издержки, употребленные на разрытие, но и составит значительную статью дохода для государства. Его Величество, забывши вероятно, что я знаю по Итальянски, обратился к одному из стоявших возле него придворных, и сказал, что я ловкая женщина, и что мое предложение весьма основательно, и гораздо достойнее быть принято, нежели какое-либо из мнений Антиквариев, кажущихся такими обожателями этих вещей. Его Величество казалось не рассердился на меня за мою смелость, потому что, не отвечая на мое замечание, он сказал мне: «есть описание всех достопримечательностей Помпеи, в нескольких томах, с картинами, которое быть [519] может будет для вас занимательно; если угодно, я прикажу, чтоб вам его прислали». Я благодарила за подарок, который ценила выше всех драгоценностей.

<…>

Князь Кауниц, первый Министр Императора, приезжал ко мне и оставил карточку  —   учтивость, как я слышала, весьма редкая с его стороны. Этот человеке долго занимал важнейшие государственные должности, не подвергаясь в продолжении большей части своей жизни ни в чем ни малейшему контролю. В царствование Марии Терезии ему дана была полная воля, потому что Императрица очень хорошо знала, что в ее владениях нет человека, который бы мог равняться с ним в дипломатических познаниях. В настоящее царствование его держали не в меньшем почете, и привыкши делать решительно все, что ему вздумается, он получил на все, можно сказать, привилегию.

Я отдала ему визит, и получила приглашение ехать к нему обедать, но требовала, чтоб для этого было назначено определенное время, довольно ранний час, потому что того требует мое здоровье. Не знаю, как ему понравились эти условия, но приехав к нему в дом, я нашла, что он меня дожидается.

За столом он говорил о России и скоро разговор обратился к Петру Великому. Ему, уверял он, Россия обязана своим политическим бытием. Я отвергала это мнение, приписывая его предрассудкам и невежеству иностранных писателей, которые, хваля Петра, старались хвалить самих себя. Петр вызвал в Россию множество иностранцев, а потому славу его мнимого творения они думали хотя отчасти приписать орудиям руки его.

—  «Еще до рождения Петра, —  говорила я,   —  Россия сделала обширные завоевания. Казань, Астрахань, Сибирь, богатые, некогда воинственные народы, известные под именем Золотой Орды, давно уже покорились нашему оружию, и прежде, нежели предки его были [520] призваны на престол Русский, искусства нашли себе убежище и любителей в России. Мы можем похвалиться,  —   прибавила я, —  историками, которые оставили более рукописей, нежели историки прочей Европы, взятые все вместе».

—  Но, Княгиня, сказал он, вы кажется не подумали, что Петр Первый ввел Россию в политические связи с другими государствами Европы, и что только с его времени мы признаем ваше существование.

—  «Великая Империя, как наша, —  отвечала я, —  с ее средствами, не нуждается в чужой помощи, и при благодетельном Правлении, будет не только крепка собственною силою, но если захочет, может завоевать целые Королевства. Кроме того   —  извините мое замечание  —  если бытие Русской Империи не было признаваемо до новейшего времени, о котором мы теперь говорим, то это доказывает лишь невежество других Европейских наций, не замечавших существования такой огромной силы. Однако, чтоб доказать вам, что я говорю не без основания, я готова признать достоинства этого необыкновенного человека.

<…>

На следующий день Кеглович сказывал мне, что Князь сообщил Императору небольшую записку о разговоре, происходившем между нами. Признаюсь, я говорила не столько из любви к родине, сколько из любви к истине: но мое самолюбие никак не могло ожидать, что этот разговор остановит на себе внимание Министра, и доставит занятие его Государю.

Так как сын мой должен был сопровождать Его Величество во время похода, то мы с ним условились соединиться на известной точке северной дороги. Я не без сожаления оставила Берлин, и достигла назначенная места, когда Король оставлял его. Его Величество, проезжая, дружески кивнул мне головою, и заметил, как мне потом сказывали, Князю Долгорукову, что одно материнское сердце могло так [521] верно рассчитать время, и не потерять лишней минуты в разлуке с сыном.

Я нашла, что Князь Дашков сделался восторженным приверженцем Короля и его военной системы, которую он изучил со вниманием.

Через день мы отправились в Кенигсберг, а потом в Ригу и наконец благополучно возвратились в Петербург.

Так кончилось путешествие, предпринятое с весьма незначительными средствами и требовавшее от меня всей силы материнской любви. Я не могла не войти в долг, но надеялась заплатить его, подвергнув себя лишениям и умеренности, соответствующей тому образу уединенной жизни, которую вести я предполагала.

Я возвращалась домой вполне счастливая исполнением моих желаний. <…>

Текст воспроизведен по изданию: Еще отрывок из записок княгини Дашковой // Москвитянин, № 2. 1842

© текст - Погодин М. П. 1842
© сетевая версия - Тhietmar. 2016
© OCR - Андреев-Попович И.; Strori. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Москвитянин. 1842

Спасибо команде vostlit.info за огромную работу по переводу и редактированию этих исторических документов! Это колоссальный труд волонтёров, включая ручную редактуру распознанных файлов. Источник: vostlit.info