ШАХОВСКЙ И.
ВОСПОМИНАНИЯ О КАВКАЗЕ
(Окончание) 1.
Посланный мой вернулся и привез письмо, которым меня уведомляли, что в такой-то день князь будет меня ожидать в верховьях Баксана. Предстоящий путь лежал через снеговую гору, именуемую Ламария и отстоящую на два или на три хода. Мешкать было нечего, да и сванеты мне крепко пригляделись; я отпустил князей Дадьяна и Абакиндзе, вместе с священником, в Мингрелию, а своих обезноженных грузина и армянина оставил, до выздоровления, у Татархана; затем, наняв хороших ходоков и нагрузив их всем нужным, отправился в путь.
Ущелье, к которому мы спустились и по которому потом подымались, было довольно живописно; разнородные цветы, разбросанные по мелкой сочной траве, мешались с краснеющимися ягодами земляники, услаждавшей вкус и утолявшей жажду, неразлучную спутницу всякого пешехода. Чем выше мы подымались, тем выше становились и отвесные скалы суживающегося ущелья; солнце скрылось за набегавшими тучами; чувствовалось что-то особенное в воздухе, предвещавшее перемену погоды. К вечеру мы подошли к месту, с которого начинается подъем на скалу и которое служит общим ночлегом. Огня развести было невозможно, так как стал накрапывать дождь, послышался гром; проводники указали на большой камень, под которым можно укрыться; но я предпочел отойти в сторону и сел, завернувшись в бурку и надвинув на голову башлык. Мимо меня беспрестанно летали камешки, иногда ударяясь о бурку; сверху слышался какой-то глухой гул; наконец, полетели более крупные камни, и я вынужден был укрыться под большой камень.
Утомленные дневным переходом, мы не имели сил бороться против одолевавшей нас дремоты и уснули мертвым сном, под непроницаемым навесом одной скалы.
Рано утром мы поднялись и стали взбираться по скалам с теми же неудобопроходимыми выступами, о которых я говорил прежде. Наконец, мы добрались и до снега. Местность очень походила на чрезвычайно крутую, покрытую снегом крышу над высочайшей стеной. Нас было 12 человек. Передовой вожак вытянул нас в одну [448] шеренгу, поставил меня в четвертом нумере, велел каждому держаться за пояс своего переднего соседа и идти по снегу в одну ступню. Затем, стал левою ногою надавливать потихоньку снег и, найдя, что он достаточно прильнул к граниту, ступил на это место; потом начал оттаптывать на шаг вперед правою ногою другое место, и т. д. Пройдя таким образом аршин пять и таща за собой нашу неразрывную цепь, он повернул назад под самым острым углом, и с теми же предосторожностями прошел другие пять шагов. Продолжая следовать такими зигзагами с час времени, мы поднялись вверх сажень на 50, не более. Но потом углы нашей кривой линии делались все тупее и тупее, и, наконец, каждый пошел сам по себе, а так как после бывшего ночью дождя наст был довольно крепок, поршни же наши, надетые на босую ногу, не стесняли пальцев, то мы двигались довольно скоро. Достигнув вершины, проводник посмотрел на солнце и сказал, что надо торопиться, а то, пожалуй, этот ветер нанесет снег и тогда мы все погибнем. Эта краткая речь до такой степени была внушительна, что мы забыли и об обеде, который несли с собою.
Насколько подъем был крут, настолько спуск отлог; сначала я пошел очень скоро; но вдруг моя правая нога ушла в снег до самого туловища и я, силясь ее вытащить, почувствовал, что в ней что-то хрустнуло.
Боль, которую я ощутил, заставляла думать, что я переломил себе ногу, тем более, что высвободил ее только при помощи подошедших людей. Хотя и оказалось, что она не поломлена, однако я уже не мог двигаться по-прежнему; но наш проводник велел мне передать, что если мы так тихо пойдем, то на горе нас захватить ночь и мы все можем погибнуть; если же я не могу идти скоро, то меня спустят на бурке, как на салазках. Конечно, я согласился без возражений; живо сложили бурку треугольником, привязали к верхнему концу её две довольно длинные веревочки, под нее подсунули мою джоху (горный посох), посадили меня на нее верхом и велели держать на столько отлого, чтобы она не глубоко уходила в снег, а если бы бурка стала очень быстро катиться, то я должен был притягивать к себе джоху и, бороздя снег, сдерживать стремление; в случае же надобности, я мог, опершись на нее покрепче, и совсем остановиться. Два человека взяли за концы веревочки и стали по бокам моего экипажа; меня толкнули в спину, и я покатился; люди, державшие веревочки, шли, не отставая от меня, а при слишком крутом спуске бежали; когда же встречалась плоскость более горизонтальная, [449] то бурку тащили волоком. Меня удивляла освоенность этих людей с опасностями такого пути; случалось, что который-нибудь из придерживавших бурку вдруг пропадал в снегу; не выпуская, однако же, веревочку из рук, он мгновенно выскакивал оттуда и продолжал следовать без малейшей задержки.
Не смотря на быстрый ход сопровождавших меня людей, мы спускались ровно час, из чего можно наверно заключить, что длина спуска была не менее шести верст.
Полоса снега кончилась и мы, заметив вдали дымок, как-то бессознательно удвоили шаг и вскоре стали различать кучку всадников, из которой отделился один и поехал к нам на встречу. Сердце мое забилось от удовольствия: это был такой же горец, каких я видел на пути к Владикавказу, когда ехал в Тифлис; приблизясь к нам, он спросил отчетливым русским языком: «где адъютант 2 барона?» Когда я выдвинулся вперед, то он, увидав перед собой человека в черкеской одежде и с бородой, видимо усомнился в моей личности. На мой вопрос, от кого он послан, горец отвечал, что от князя Мисоста.
Затем, он предложил мне свою лошадь, на что я охотно согласился, и, садясь в седло, спросил, с кем имею удовольствие говорить. «Я Кургоко из Уруспия, здешний житель». — Да где же вы выучились так хорошо по-русски? — «Я был в аманатах 3 в Нальчике 4. Полагая встретить вас в адъютантской форме, я не столько удивился этой одежде, сколько тому, что вы с бородою».
Подъезжая к ожидавшей нас группе всадников, я увидел князя Мисоста Атажукина, истого горца, серьезного и задумчивого вида, с добродушным выражением глаз; по левую руку от него, немного поодаль, стоял горец средних лет, с умным лицом, а рядом с ним молодой горец, с физиономиею, выражавшею полную беззаботность; этот последний, также один из прежних аманатов, был кабардинский уздень 5 1-й степени, Гамбот Куденетов, состоявший при князе переводчиком. Я прибавил ходу, чтобы показать мое уважение к князю и приложил, по обычаю горцев, руку к шапке; он [450] ответил мне тем же; после того я выразил всем прибывшим мое почтение, коснувшись рукою шапки и отвесив им поклон.
Князь заговорил первый. «Вы сделали такой путь, после которого вам надо отдохнуть. Поедемте в мой аул; я привел запасных лошадей и одну для вас». Поблагодарив за внимание, я извинился, что обеспокоил его, обратясь к главноуправляющему с просьбой познакомить нас заочно; что в этом случае, я руководствовался приобретенною им известностью, которая дошла и до меня в Тифлисе, и что смело отдаю себя теперь под его охрану. Князь обнял меня и мы поехали.
Перевал через кавказский хребет замечателен вообще как в климатическом, так и в других отношениях; на меня же он должен был произвести тем более сильное впечатление, что на южной стороне снеговой горы Ламарии, через которую перешел, я рвал спелую землянику, на вершине её ознобил себе лицо, а на северной покатости встретил только что распускающуюся листву; кроме того, угловатого в своих движениях пешего сванета здесь заменил ловкий наездник, житель Черных гор или кабардинской равнины.
Северная сторона кавказского хребта, от реки Терека до Черного моря, состоит или из отвесных каменистых отрогов, большею частью неприступных, или же из волнистых, крутых возвышенностей, покрытых богатыми пастбищами; горы эти образуют более или менее углубленные ущелья, способные к произрастанию всего того, что может обеспечить неприхотливую жизнь горца; особенно благоприятствуют они разведению скотоводства, которое существует здесь в весьма больших размерах; плодоносная равнина, орошаемая быстрым течением рек, берущих свое начало у подножия Кавказского хребта, чрезвычайно способна к земледелию и с лихвою вознаграждает тот тяжелый труд, который неразлучен с первобытным состоянием землепашества.
Народы, населяющие это пространство, известны у нас под общим именем черкесов; но сами они подразделяют себя: на адыге, где имеются княжеские роды, подвластные им уздени и черный народ, и на абадза, которые состоят из племен, управляемых народною волею. Обитатели Черных гор именуют себя осетинами.
Все эти племена, сходные только по наружности, различаются друг от друга языком, образом правления и обычаями. Общее название черкес дает очень неточное понятие об их племенном происхождении, тогда как, подразделив их по самостоятельности языков, мы получим пять главных рас: кабардинскую, абадинскую, карачаевскую, [451] убыхскую и осетинскую. Эта последняя, в свою очередь, имеет множество подразделений, обусловливаемых местным положением ущелья и его наименованиями.
Мой новый знакомый, князь Мисост Атажукин, принадлежал к адыге, говорил кабардинским языком, жил на равнине, на берегу реки Чегема, в своем ауле. Называть его или кого-либо из горцев черкесом, я не стану, потому что это не название, а прозвище, перешедшее к нам от турок и составленное из двух слов турецкого и арабского языков: чер-кес, что означает «мерзкий разбойник».
Кабардинский народ повествует о себе, что он родом из Египта, жил с незапамятных, времен в Крыму, на речке Кабарде, откуда выселился на Кавказ и господствовал над другими племенами, которые платили ему дань; но свирепствовавшая в XIII веке, четырнадцать лет сряду, чума истребила более пяти шестых народонаселения. В 1822 г. генерал Ермолов разорил Кабарду и рассеял её жителей, которые в значительном числе перешли за Кубань, к кабардинским абрекам и сделались непримиримыми врагами русских. Начало сношений с Россиею кабардинцы относят ко времени царствования Ивана Васильевича Грозного; они имели от него грамоту и ходили вместе с русскими в Астрахань и под Казань; грамотою же Екатерины II, 1771 года, были определены их отношения к России.
Этих горцев мы, русские, иначе не знали, как с дурной стороны; я же, познакомившись с ними ближе, напротив, пришел к другому заключению: их мирный и патриархальный домашний быт, гостеприимство и радушие, при врожденной отваге, вселяют к ним невольное уважение.
Дорогой князь Мисост представил мне прибывших своих родственников, князей Атажукиных, а также нескольких старшин из прилегающих ущелий и кабардинских узденей; хотя это знакомство сделалось на полном ходу, однако совершилось тихо, без замешательства, с строгим соблюдением уважения к старшим по роду или летам; личности с седыми бородами степенно подъезжали, прикладывали руку к шапке и, затем, протягивали ее мне для пожатия; после того, осадив лошадь, они отъезжали на свое место; молодые же люди, поздоровавшись по горскому обычаю, подбирали поводья лошадей, взмахивали нагайкою, на конце которой приделана широкая кожаная лопасть, громко щелкали ею и, выскакав вперед, круто поворачивали и отъезжали на свое место. [452]
Глядя на эту подвижность и удаль, я и сам как-то окреп духом и телом.
В аул мы въехали тихо и, остановись у кунакской сакли 6, слезли с лошадей и вошли в довольно просторную комнату без пола. Обстановка кунакской везде одинакова: у одной стены тлелся небольшой огонек, причем дым выходил через широкую, обмазанную глиной трубу, возвышавшуюся над плоской крышей; вдоль другой стены лежало на полу несколько ковров; над ними, на аршин ниже потолка, были вбиты длинные деревянные гвозди, на которых развешивались шашки, пистолеты и кинжал, этот верный и неразлучный спутник каждого горца.
Князь предложил мне сесть на ковер, потом поместился сам возле меня, пригласив несколько стариков сделать то же; все остальные, вошедшие в саклю и снявшие с себя оружие, оставались на ногах около двери. Почтительность и готовность служить составляют замечательную черту этих горцев, хотя, в сущности, князь уже давно не имеет над ними никакой власти, и прежнее влияние его держится только воспоминанием об оплакиваемом давно прошедшем.
Днем горцы едят мало, зато вечером обыкновенно подается очень сытный обед. Вскоре по приезде, наши хозяева уруспиевцы начали готовиться к трапезе, и можно сказать что не поскупились. Внесли круглые столики, человек на трех или четырех каждый; высота их соответствовала сидячему положению на полу; первый стол, с огромным количеством вареной говядины, был поставлен между мною и князем; под видом уважения к старшему, я ни до чего не дотрагивался, желая высмотреть сначала, какие приемы употребляются здесь во время еды. Князь Мисост вынул маленький нож, помещающийся в ножнах кинжала, и начал выбирать куски по своему вкусу; вместо хлеба служила густо сваренная просяная каша. Когда мы насытились говядиной, стол перенесли к ближайшей от нас кучке, а нам поставили другой, с кислым молоком, затем, третий с шашлыком, т. е. с жареной молодой бараниной, нанизанной кусочками на лучинку, служащую вместо вертела; в заключение подан был в маленьких деревянных ковшах лепс, нечто в роде супа. Все столы с кушаньями переходили от старших гостей к младшим, а как всех нас было человек тридцать, и кунакская столько [453] вместить не могла, то половина гостей ужинала в другой сакле. После стола нам подали умыть руки; последний, до которого дошло полотенце, так ловко подбросил его вверх, что оно повисло на одном из деревянных гвоздей.
После ужина принесли перины, подушки и соломы; мы вшестером улеглись вповалку, каждый под своим оружием, а все прочие ушли в другую саклю, забрав свои доспехи. Горец, ехавший при нашей встрече за князем и обративший на себя мое внимание своим умным, египетского типа, лицом, остался с нами; я узнал, что это уздень 3-й степени, сын аталыка князя Мисоста, и называется Атажуко Абуков.
Мои товарищи долго не могли заснуть, чем я и воспользовался, чтобы ознакомиться поближе с теми людьми, от участия которых зависели не только успех возложенного на меня поручения, но, некоторым образом, и самая жизнь моя. Поэтому я вступил с ними в разговор. Рассказывая мои похождения в Сванетии, я невольно касался и смешных сторон суеверия горцев, причем заметил, что когда я сообщал что-нибудь смешное переводчику, то Атажуко Абуков не мог удержать улыбки, из чего я заключил, что он понимает по-русски, а может быть и говорит. Такое обстоятельство было для меня очень важно, потому что Абуков, видимо, пользовался общим уважением не только по своим близким отношениям к князю, но и как человек умный, грамотный, имевший притом весьма хорошее состояние. У него был отличный табун голов во сто, да несколько отар овец и баранов.
На другой день, утром, принесли нам на завтрак кислого молока с той же просяной кашей и пшеничных ватрушек с творогом; но я завтрак заменил чаем, попотчевав им Мисоста и Абукова.
Поблагодарив уруспиевцев за радушный прием, мы отправились далее; дорогой останавливались, когда наступал час намаза; в это время лошади стреноживались и пускались на траву, а люди закусывали остатками вчерашнего ужина, так как всякий горец в дороге старается иметь при себе небольшой запас пищи, которую возит в кожаной сумке, привешиваемой на переднюю луку. Моя же закуска, равно как и князя, с его неразлучным Абуковым, везлась прислугою.
Путь лежал по правой стороне реки Баксана, где нам пришлось ехать гусем узкой тропинкой, с левой стороны которой спускался обрывистый берег, а с правой поднималась прямая, отвесная скала. Я правил передом и потому первый заметил, что на противоположном [454] берегу мелькнул штык и пробежал солдат; мне объяснили, что, вероятно, тут секретный пост от расположенного где-нибудь поблизости отряда для наблюдения за хищниками.
Остановив моих спутников, я поехал один; секрет пропустил меня без выстрела; но, обогнув скалу, я увидел целый батальон, вытянутый фронтом к Баксану и готовый, по знаку начальника, пустить в нас сотни пуль; однако, мое единоличное появление рассеяло всякую мысль о том, что мы хищники. Остановясь против лагеря, я выждал подходившего к берегу человека в горском одеянии, под прикрытием двух солдат, с нацеленными на меня ружьями. Я закричал им, что я русский, а в подтверждение моих слов снял шапку и показал, что моя голова не выбрита. «Доложите батальонному командиру», продолжал я, «что русский офицер желает с ним говорить». В это время, с теми же предосторожностями, подошел к берегу штаб-офицер. Стоя друг против друга на расстоянии сажен тридцати, мы могли разговаривать; я ему назвал себя и попросил перекинуть хлеба, которого уже с месяц не ел. Но быстрота реки уничтожала всякую возможность сообщения с тем берегом, хотя собственно ширина русла не превышала 12—15 сажень; однако, подоспевшие к тому времени мои спутники ухитрились привязать к волосяному табунному аркану бараний бурдюк 7; один из горцев спустился к воде, положил внутрь бурдюка камень и кинул его на ту сторону; его ловко подхватили спустившиеся с противоположного берега два человека; но принесенная половина пшеничного каравая никак не влезала в бурдюк; а потому поймавшие его расширили ножом отверстие. К хлебу командир батальона приложил бутылку белого вина. За эту любезность мы отблагодарили тем, что велели его переводчику положить на землю шапку, в которую один из родственников князя послал пулю 8.
Расставшись с батальоном, мы продолжали путь, и на речке Ксантии простились со старшинами, съехавшимися по зову князя Мисоста из ущелий Карачая, Черема, Хулама, Безингей и Малкар. При прощанье я обещал отблагодарить всех их в собственных их домах; затем, сопровождаемый одними кабардинцами, отправился на реку Члем, в аул князя Мисоста Атажукина, отстоящий от крепости [455] Нальчика верст на шесть. Князь отвел мне помещение не в общей кунакской, а в отдельном маленьком деревянном домике в две комнаты.
На другой день, в сопровождении многих кабардинцев, поехал я в крепость, где познакомился с командующим кабардинскою линиею, полковником Пырятинским, который меня принял с истинно русским радушием. Передав ему мое намерение возвратиться в Сванетию чрез Карачай, я добавил, что для этой цели полагаю необходимым немного обжиться между нашими мирными горцами, почему и останусь в ауле князя Мисоста. Пырятинский отозвался о Мисосте, как о верном человеке, а об Атажуке Абукове, как об очень умном и имеющем сильное влияние на князя. Взяв с собой из крепости переводчика, я к ночи возвратился в свой домик, который мне был тем приятнее, что своим видом пробуждал воспоминания о моей первоначальной службе в военных поселениях, где во времена Аракчеева, мы, офицеры генерального штаба, именовавшиеся тогда: свиты Его Величества по квартирмейстерской части, производили съемки.
Между мною, князем Мисостом и Атажуко Абуковым много говорилось о прошедшем, настоящем и даже о будущем. Помню оценку, сделанную ими бывшим в краю начальникам. Они отдавали справедливость Цицианову и высоко ставили Ермолова, не смотря на то, что от него Кабарда много потерпела; они выразились так: «Если бы Ермолов встретился один с двумя абреками, они бы его не тронули» 9. Сближение мое с этими горцами имело целью завести чрез них знакомство с личностями, пользовавшимися весом за Кубанью.
При посещении меня князем Мисостом, его сопровождал каждый раз Абуков и, в продолжение беседы нашей, стоял, по обычаю, у дверей; когда же заходил один, то я его насильно сажал, причем постоянно выражал убеждение, что он знает по-русски, но только скрывает это.
Дня через два или три я поехал в ущелья Черных гор отдать визит старшинам, которые меня встретили на Баксане; главной же целью поездки был осмотр местностей, известных нам тогда по весьма поверхностным описаниям; кроме того, мне нужно было узнать, каким образом можно пройти в Сванетию. [456]
В Чегеме и Безингии я нашел сохранившиеся остатки христианства, а именно, разрушенные каменные церкви, на стенах которых еще заметны были рисунки священного содержания; по сходству архитектуры с сванетскими церквами, возведение их следует отнести к тем же временам. Мне говорили, что в половине XVIII века, магометанство еще не было развито ни в Кабарде, ни в прилегающих к ней горах, и что в пищу употреблялась там свинина; но в мое время, распространение корана было повсеместно, хотя у племен, живущих близ Черного моря, встречалось очень много обычаев, перешедших от христианства. Так, например, чтобы сберечь какой-нибудь предмет, оставленный на дороге или в поле, горец делает над ним, из чего попало, крест; беглецов, приводя к присяге, заставляют съесть вырезанный из земли крест; после одного из магометанских постов, по времени соответствующего нашему великому посту, в наступающий праздник женщины вместе с мужчинами допускаются к молитве; горец во всякий праздник потешается стрельбою; в этот же праздник целью служит яйцо, в которое пускают стрелы; есть даже праздники, когда молятся с восковой свечой, стоя на коленях и без шапки, не смотря на то, что коран требует непременно покрытой головы.
Нельзя не сожалеть, что при сношениях с кабардинцами, во времена Екатерины II, наше духовенство не умело вытеснить оттуда магометанство, находившееся почти в зародыше, так как после христианства прошел большой период времени, в продолжение которого эти народы не имели никакой религии.
Через несколько дней я поехал в Чегемское ущелье; в ауле, где мы ночевали, справлялся свадебный пир, и я, стоя на сакле между народом, имел случай видеть открытые лица женщин, что, во всякое другое время, для меня, как для неверного, было бы совершенно невозможно, не говоря уже о том, что положение моё, как гостя, обязывало меня к скромности. При тусклом свете нескольких плошек я рассмотрел одну блондинку, с таким бирюзовым оттенком глаз, какой редко можно встретить. Она плясала лезгинку. Дикая грациозность этой пляски привела меня в восторг; я спросил, дозволят ли мне бросить красавице деньги. Мне разрешили, но с тем, чтобы я немедленно удалился. Кинув горсть серебряных монет, я соскочил с сакли и ушел в кунакскую.
На следующий день мы поехали домой, т. е. к князю Мисосту, перед аулом которого переправа через Чегем делалась в брод, весьма уже мне знакомый. Желание показать, что я навык к такого [457] рода сообщениям, подстрекнуло меня, и я первый спустился в реку; но не успел отъехать и пяти сажен, как быстриной течения меня унесло в глубину; чтобы облегчить лошадь, я скинулся с седла и ухватился за гриву, но напором воды нас разлучило: лошадь понесло вниз, а меня отбросило в сторону; бывшая на мне бурка удержала меня на поверхности и дала возможность повернуться против течения; не смотря на его стремительность, я начал изо всех сил работать руками, не поддаваясь уносящему меня потоку. Я видел, как на берегу стоят мои кунаки и смотрят на эту борьбу; их встревоженные лица ясно говорили, что мне нечего ждать от них помощи; однако, я не потерялся и, заметя, что меня приблизило к противоположному берегу, попробовал опуститься, достал ногою камень, крепко уперся в него, устояв секунду на месте и, затем, пошел против течения к берегу, на который и вышел босой; вся моя обувь, состоявшая из резиновых галош, черевичек 10 и бахалок 11, осталась в реке. Между тем, мои спутники, благополучно переправясь через реку, подскакали ко мне и принялись раздевать меня: кто снимал бурку, кто ружье, кто вытаскивал из-за пояса пистолет. Мой добрый конь выбрался на берег сажен на сто ниже. Наконец, я сел босой, в одном архалуке, на чью-то лошадь и в этом виде, окруженный веселыми лицами, очень походил на гяура, взятого в плен, о чем не замедлил сообщить моим спутникам, которые разразились дружным хохотом.
Но, говорят, нет худа без добра. Так и это приключение мне послужило в пользу. Когда мы приехали на место, я переоделся и начал пить чай; вдруг ко мне входит Атажуко Абуков, один, без переводчика, садится и говорит очень отчетливым русским языком: «Ну, Иван-бий, я тебя две недели высматривал и слушал; сегодня ты был на краю погибели, и если вышел цел, то только потому, что не струсил. Теперь я вижу, что ты можешь быть хорошим другом, и вот тебе моя рука». Обняв его от души, так как знал, что приобретал в нем истинную поддержку в моем сомнительном положении, я все-таки сказал ему с упреком: «Ты относительно меня хотел быть горой Магомета: сколько времени я звал тебя к себе, но ты все не шел».
С этой минуты, наши беседы велись уже без переводчика и были совершенно откровенны. Я ему передал мой взгляд на положение горцев вообще и на кабардинцев в особенности; объяснил настоящие [458] виды правительства и достойную сожаления непрактичность ближайшаго начальства, думающего гораздо более о прославлении себя, чем о той пользе, которую оно могло бы принести краю.
Проживая у Мисоста, я познакомился со многими закубанскими абреками и, наконец, дождался, карачаевцев. Они прибыли с своим почетным старшиною, престарелым Исламом Крымшекаловым; он изложил мне обиды, нанесенные карачаевскому народу бывшим начальником кабардинской линии, генералом Горихвастовым, который отдал их аманатов в солдаты и тех угнали на службу, Бог знает, куда. «Генерал обвинял карачаевцев в том», говорил старшина, «будто мы пропускаем через свою землю абреков, и называл нас изменниками; мы указывали ему на то, что даже русские войска, которые заняты единственно охранением линии, даже и они не всегда могут укараулить хищников, так есть ли возможность удержать их небольшому карачаевскому обществу; но, как мы ни оправдывались, нам не внимали, но смотрели на нас, как на бунтовщиков. Вот и теперь полковник Засс прислал сказать, что он нас всех истребит, если мы к нему не явимся; а как нам к нему явиться, когда нами заведует полковник Пырятинский? Мы просто не знаем, что и делать». У старика при этом рассказе слезы навернулись. Я возразил, что трудно нашему правительству верить в их покорность; оно знает, в какой тесной дружбе карачаевцы живут с закубанскими народами; все, что могу им посоветовать, это представить новых аманатов и давать решительные отпоры хищникам. Крымшекалов ответил мне, что без воли народа ничего обещать не может, но передаст ему мои слова и будет уговаривать. На это я ответил, что повидаюсь с полковником Зассом, и попрошу его, чтобы он их не тревожил, пока идут переговоры, а с ответом пришлю того человека, которого они у меня оставят; отблагодарить же за их посещение я приеду сам в Карачай.
Двое из карачаевских старшин остались при мне, а с остальными Ислам отправился домой, обещав мне строго наблюдать за хищниками.
В это время я получил сведение, что в верховьях Лабы скрывается какой-то русский. Я догадался, что это должно быть барон Торнау 12, которому удалось пройти из Абхазии, при содействии её владетеля, князя Михаила, на северную сторону гор, в ущелья, не только нам не подвластных горских племен, но даже и известных нам [459] в то время, по одним слухам; на них не распространялась и власть владетеля Абхазии, а потому барон Торнау легко мог быть взят в плен (чего он впоследствии и не избежал). По счастью, при мне находился отважный абрек, Магомет-Гургей-Лоов, говоривший по-русски и знавший хорошо местность; я попросил его поспешить на выручку барона Торнау. Он исполнил это поручение так быстро, что явился в Пятигорск вместе с бароном, в одно время со мной, не смотря на то, что его путь был в шесть раз длиннее моего и сопряжен с опасностями, тогда как мой переезд по мирным аулам Кабарды не представлял никакой опасности и походил скорее на приятную прогулку.
При въезде в Пятигорск мы разбились на кучки, человека по три, по четыре, с каковыми появлениями горцев жители уже свыклись. Войдя в комнату и взглянув на себя в большое зеркало, я не решился показаться на улице в таком виде; однако, уступил настояниям Абукова и отправился вместе с ним на бульвар. Мы сели на первую свободную лавочку.
Публики было довольно; проходившие мимо знакомые из местных жителей мало обращали на нас внимания, зато приезжие рассматривали нас с любопытством, которое могло быть вызвано и тем, что мы представляли два совершенно разные типа: Абуков был чистокровный азиат, тогда как я принадлежал, бесспорно, к расе северной.
По моим отношениям к Карачаю мне необходимо было познакомиться с полковником Зассом. Мы сошлись с ним у одного общего знакомого; но как наши взгляды на карачаевское племя совершенно расходились, Засс же, при своем пылком характере, не умел сдерживаться в разговоре, то у нас едва не дошло дело до дуэли, от которой, удержал своим добродушным посредничеством случившийся в то время в Пятигорске барон Розен. Мы помирились и дня через четыре я приехал к нему на Кубань с карачаевскими старшинами, которым он объявил, что всё мною сказанное будет исполнено. Успокоенные старшины спросили меня, чем бы народ карачаевский мог выказать мне свою признательность? Имея в виду, что лучшее средство заставить их строже смотреть за партиями хищников состоит в том, чтобы возбудить между обоими племенами вражду, я отвечал: «Вы видите, что я не очень здоров; но мне кажется, что если бы я поел медовеевского 13 барана, то совсем [460] бы выздоровел; может быть в той отаре, которую вы у них отгоните, попадутся и бараны, захваченные недавно медовеевцами у нашего общего кунака Лоова; его баранов вы отдадите ему, а остальные поделите между собой и пришлете мне одного».
Действительно, через несколько дней, карачаевцы прислали мне двух баранов из отары, угнанной ими у медовеевцев, и убедительно просили заехать в Карачай. Поблагодарив за выполнение моего желания, я объявил им потом, что едва только съел лопатку барана 14, как почувствовал себя лучше, а по кости увидел, что мне предстоит путь на Карачай.
В первой половине сентября я мог приступить к выполнению моего обещания и поехал в Карачай через Кисловодск, куда к этому времени, кроме больных, переезжает и весь beau monde Пятигорска. Но так как мои спутники кунаки не все еще собрались, то я принужден был выждать здесь их прибытия, а также присылки одного топографа из татар, которого я хотел оставить в Карачае, под видом писаря.
Я познакомился с окрестностями Кисловодска, пил нарзан 15 и проводил время довольно приятно, когда вдруг дошло до меня известие, что большая партия хищников прорвалась через карачаевские земли; я решился в ту же минуту отправиться на розыски. Со мною было человек до двадцати лихих наездников; шли мы ходко и, пройдя верст сорок, на одном из отрогов горы, именуемой Кинжал, сделали привал, чтобы покормить лошадей. На другой день утренняя холодная роса подняла нас рано; мы потянулись в гору; туман, окружавший всю местность, налегал все гуще и гуще, так что заслонял человека в трех, четырех шагах; не смотря на утреннее время, было настолько темно, что одни лошадиные уши мелькали у нас перед глазами. Эта туманная влага проникала насквозь всю одежду и производила весьма неприятное ощущение в теле. Но, по мере того, как мы поднимались, туман редел и солнечный луч, пробившись, [461] наконец, через него, осветил необыкновенно величественную картину: солнце горело над нашими головами в таком чистом и прозрачном воздухе, о котором жители ровных местностей и понятия не имеют, а под ногами у нас расстилался на беспредельное пространство слой белых облаков, белой массой облегавших двухолмистый Эльборус и другие вершины ему подобных гранитных гигантов.
Пространство, видимое глазом, конечно, было около ста верст, что можно заключить по пяти отдаленным вершинам гор, которые, при солнечном освещении, резко обрисовывались на белом фоне облаков. Сняв бурки и башлыки и привязав их к задней луке, мы начали спускаться по отлогой покатости. Вскоре мы заметили вдали небольшую партию горцев, и, по принятому при подобных встречах обычаю, послали вперед одного разведчика; с той стороны сделали то же. Переговорив недолго между собой, оба они направились к нам, а за ними последовала и вся встречная партия. Заключив из этого, что наши взаимные дружелюбные отношения уже достаточно выяснились, мы также тронулись вперед, и когда съехались, то оказалось, что попавшаяся нам партия всадников состоит из карачаевцев, посланных ко мне с следующим известием: старшина Ислам Крымшекалов, получив сведение, что партия хищников, около 140 чел., возвращается из Кабарды с угнанным оттуда большим количеством скота, собрал в своем ауле человек тридцать, залег с ними в ущелье, чрез которое направлялись хищники, и удерживал их до тех пор, пока прибыли подкрепления из других аулов, при помощи которых он и отбил 6.000 баранов, 60 быков и трех мальчиков.
Такого рода сведение обрадовало моих кабардинцев и, вместе с тем, послужило доказательством, что обещание, данное мне Крымшекаловым в ауле Мисоста, исполнено им. Соединясь с встреченною партиею, мы спустились к ручью на привал, откуда я послал письменное известие полковникам Зассу и Пырятинскому. Отдыхали мы недолго, хотя сделали слишком шестьдесят верст менее чем в сутки, и отправились на реку Тиберду, к карачаевским аулам; жители встретили нас очень радушно и привели к кунакской старшины Крымшекалова, который принял меня с величайшим и гостеприимством.
На другой день съехались старшины и почетные люди аулов и толковали, как бы устроить дела в отношении правительства. [462]
Я им предложил, чтобы они приняли к себе пристава 16 и дали других аманатов; они отвечали, что сами решить не могут, а спросят народ и завтра привезут решение.
На утро, старшины прибыли с ответом, что народ принимает пристава, а относительно аманатов объявили, что нельзя поручиться за то, чтобы, по бывшему же примеру, их не отдали в солдаты. На это я ответил, что если они сдержат свое слово и останутся верны, то аманатов не тронут, а если бы, паче чаяния, с ними поступили несправедливо, то я сам отдам себя им в заложники. Тут старик Крымшекалов вскочил с места, схватил мою руку, ударил по ней свою и сказал, что он мне вполне верит; тогда все прочие старшины также обменялись со мною рукопожатием и согласились дать аманатов.
Я оставил карачаевцам за пристава кабардинского князя Атажуку Атажукина (прапорщика), а за писаря при нем тоже кабардинца Шу Кармова (юнкера), знающего немного русскую грамоту, которой он научился в Петербурге, в горском эскадроне; доставку же аманатов в Нальчик и сдачу их полковнику Пырятинскому поручил князю Мисосту (штабс-капитану) 17. Затем, я собрался в обратный путь в Сванетию; со мной отправились Атажуко Абуков, с двумя своими крепостными кабардинцами, из Хулама Иса Шакманов и казак Иван. При нас находилось несколько пеших проводников из карачаевцев, да, сверх того, вьючная лошадь и осленок, кем-то мне подаренный.
Выехали мы из аула рано поутру; день был великолепный; проехав несколько верст, мы достигли снегов и пошли пешком, подымаясь по весьма отлогой снеговой покатости и по такому крепкому насту, что ни одна лошадь не провалилась. До вершины оставалось не более двух верст, как вдруг мы очутились перед расселиной треснувшего льда, аршина в два шириной, чрез которую предстояло перескочить. Я лег на край расселины и когда взглянул вниз, то увидел, что глубина её была не менее ста сажен, а стены представляли вертикальный ледяной обрыв, на дне которого блестела яркая зеленая полоска, освещенная солнечными лучами. Этот, по-видимому, незначительный прыжок заставил нас крепко призадуматься, [463] потому что малейшая неловкость влекла за собой неминуемую гибель. Мы стали сначала пробовать на ровном месте, как далеко кто может прыгнуть, причем оказалось, что я легко перескочил пространство почти в четыре аршина; после некоторого колебания, первый решился скакнуть через расселину один из карачаевцев; за ним последовали мы, а за нами наши лошади; только осленок уперся, хлопал ушами, взлягивал, мотал головой и ни за что не хотел прыгать. Чтобы не терять напрасно времени, мы бросили его на произвол судьбы и пошли далее; но когда он увидел, что его оставляют одного, то, неистово закричал, взвился на дыбы, сделал великолепный скачок, обогнал нас и понесся вперед, вскидывая то одну, то другую ногу.
Подъем становился всё круче. Подверженный одышке, я отстал от моих спутников настолько, что когда взошел на вершину горы, то увидел, что все они уже спустились с снегового хребта и ждут меня. Крутизна спуска была так значительна, что в иных местах я с разбегу падал и катился по мягкому, недавно выпавшему снегу до тех пор, пока ноги не встречали какую-нибудь твердую опору.
Местность, на которой мы находились, лежала на вершине обрыва глубокого и совершенно отвесного ущелья; по гребню его нам предстояло сделать только несколько шагов, а затем, дорога шла, хотя также по чрезвычайно крутой покатости, зато более или менее, прикрытой землею, даже с редкой порослью тощего кустарника.
Перейдя ущелье и взобравшись наверх, мы увидали невдалеке небольшую сванетскую деревню и направились к ней; нас встретило несколько сванетов, по обычаю, с ружьями в руках. В их приеме не было ничего дружелюбного; однако, они не посмели задеть нас, так как мы имели перевес над ними числом ружей, торчавших из-за наших спин. Никто не умел объясняться с ними, переводчика же своего Скордово я еще из Пятигорска отправил с письмом в Сванетию; поэтому, вместо всяких объяснений, я вынул пять целковых и роздал их обступившим нас пяти сванетам, указав им жестами на лошадей и на воду; затем, оставя тут при лошадях двух людей и снабдив их деньгами, с прочими я пошел пешком к Циохо, жившему верстах в восьми отсюда.
Придя к нему, я немедленно послал к Татархану за переводчиком Егором, от которого узнал, что мать Циохо, княгиня Диго-хан, неоднократно подсылала к сыну Татархана, князю Мисосту, пугать его Тифлисом и тем, что его отдадут в солдаты; что вследствие того, Мисост, набрав шайку человек в 200, ушел на разбой, что [464] за ним пустилась в погоню сама княгиня мать и вернула его домой. По приезде моем к Татархану я не мог не заметить его замешательства, но делал вид, что ничего не знаю.
На другой день всё устроилось как нельзя лучше; князь Мисост откровенно объяснился со мной и убедительно просил взять его в Тифлис заложником, что я и исполнил, захватив также с собой и племянника князя Циохо, князя Мурзакана, а сына Циохо, мальчика лет девяти, приказал выслать после, для обучения его в Тифлисе грамоте на счет казны. Кроме того, я пригласил с собой одного взрослаго священническаго сына, который, по принятому в Сванетии обычаю, должен был заступить место отца, с тем, чтобы он хотя наглядно познакомился с приемами священнодействия.
В это же время ко мне прибыли из вольной Сванетии восемь старшин с просьбою, чтобы я их представил лично главноуправляющему, так как их народ не хочет посредничества ни князя Дадьяна, ни князей Дадешкильянов.
В обратный путь мы пустились на Лентехи, владение мингрельского князя Дадьяна, заселенное также сванетами. Владетель Мингрелии на этот раз был болен и принял меня в постели; поздравив с счастливым окончанием возложенного на меня поручения, он стал расспрашивать о подробностях; его побуждало к этому не столько участие ко мне, сколько желание узнать, не возбуждался ли вопрос о возврате ружья, которым он завладел и которое, по всем правам, должно было принадлежать фамилии Дадешкильянов, т. е. Татархану и Циохо. Он боялся, не включено ли оно в условие мира сванетских владетелей, и потому, когда я начал высчитывать претензии сторон и коснулся оружия, то он не улежал на подушках, сел на кровать и в страшном волнении проговорил: «Если вы потребуете от меня ружье, то знайте, я скорее уступлю половину Мингрелии Государю Императору, а ружья не отдам». Чтобы успокоить его, я сказал: «Правда, речь об этом заходила между сванетскими князьями, но на просьбу Циохо и Татархана о возврате ружья, я спросил их: кому же из вас двух им владеть? Они не знали, что отвечать; тогда я продолжал: оставьте его у Дадьяна; оно в таких хороших руках, что и ваши предки не могли бы приискать более достойного для него хозяина». Князь пришел в такой восторг от моих слов, что вскочил на ноги и крепко меня обнял.
Мы пробыли у Дадьяна одни сутки и поехали далее, по направлению к Тифлису.
Несмотря на то, что настоящий путь наш не представлял особенных [465] опасностей, однако, все-таки нужно было соблюдать известную осторожность. Так, однажды, в каком-то ущелье, мы тянулись гуськом по узкой тропе, пролегавшей на краю пропасти, поросшей мелким кустарником. Я ехал впереди, за мною Абуков, а третьим один из проводников, Иса; вдруг мы услышали сзади крик испуга и, вместе с тем, глухой шорох чего-то падающего; оглянувшись назад, я заметил интервал в линии следовавших за мной всадников и убедился, что не достает Исы. Оказалось, что он вместе с лошадью покатился в пропасть; пока мы спускались осторожно с седел, шум падения уже затих; тогда Абуков лег на землю и закричал по-кабардински: «Умер ты?» — «Хао!» (нет) послышалось далеко внизу. «А лошадь жива?» Тот же удовлетворительный ответ. «Ни руки, ни ноги не поломаны?» Опять утешительное «хао». Затем, Абуков крикнул: «Лошадь пусти, она найдет дорогу, а сам карабкайся вверх, да держись крепче за корни кустов». Прошло полчаса; наконец, показалась шапка и потом вся фигура Исы; ему кинули аркан и вытащили; сам он, без посторонней помощи, на тропинку выбраться бы не мог, так как обрыв в этом месте был сажени в две высоты, совершенно отвесный и голый; лошадь действительно вышла саженях в пятидесяти впереди нас.
Проехав это дефиле, мы остановились на великолепной равнине; лошадей пустили на траву, а сами легли отдыхать под тенью дерев. От нечего делать кто-то предложил стрелять в цель, сославшись на то, что для меня необходимо испытать подаренное мне Дадьяном ружье. Я с винтовкою был почти незнаком, а с турецким прикладом и того менее; но отговорки сколько-нибудь уважительной не представлялось, а изворачиваться не подходило под горские правила. На дереве зарубили цель; я должен был открыть стрельбу; скрепя сердце, сел я по-горски, т. е подняв колена, на них упер локти и начал прицеливаться; спустив курок, я услыхал стук о дерево, означавший, что промаха нет; побежали смотреть, куда попала пуля и, к удивлению всех, а более всего к моему собственному, пуля засела в вырезанной на коре цели. Я сделал вид, что нисколько не сомневался в своем искусстве и начал снова заряжать ружье, глядя при этом, как стреляли другие; оказалось, что только одна пуля моего сванетского князька попала в отмеченный круг. В это время я заметил, что Абуков все вертится около меня, как будто стараясь удалить меня от прочих. Наконец, улучив минуту, он шепнул мне: «Не стреляй больше, даже если я [466] буду просить тебя». Я послушался его и, как ко мне ни приставали, чтобы я выстрелил еще раз, я твердил одно: «хао».
Когда потом я спросил Абукова, почему он не хотел, чтобы я стрелял, то он отвечал: «Теперь все думают, что ты отличный стрелок, а если бы дал промах, то первый выстрел отнесли бы к случаю». Я от души поблагодарил его за совет.
Дальнейший наш путь не оставил во мне никаких воспоминаний; заметить можно только то, что растительность южной стороны гор изумляла моих спутников, причем они укоризненно отзывались о небрежном уходе местных жителей за такою благодатною землею. Дня через четыре мы доехали до Тифлиса. Барон Розен, выразив мне свое удовольствие, исполнил две мои просьбы: прежде взятые от карачаевцев аманаты, служившие рядовыми где-то в Финляндии, возвращены на родину, а князю Мисосту Атажукину, равно как и всем прочим магометанам разрешено идти в Мекку. Из двух моих аманатов, князя Мисоста Дадешкильянова зачислили юнкером, а князя Мурзакана стали учить грамоте; сыну же священника сшили ризы; я посылал его с Егором в собор, для изучения правил священнодействия, вследствие чего, вернувшись в Сванетию, он, без сомнения, считался там самою просвещенною духовною личностью. Вольные сванеты, обласканные бароном, просили прислать меня для переговоров с народом, что и было им обещано.
Я съездил в отпуск, воротился в Тифлис, но командировка моя в горы откладывалась; я досадовал, что всё там подготовленное мною не получало окончательной разработки; что добытые мною сведения относительно обычаев, нравов и образа жизни горских племен должны были остаться без дальнейших последствий. Я полагал полезным, чтобы в Сванетии, как верхней населенной местности кавказских гор, была расположена часть войск, которая всегда была бы наготове спуститься туда, куда надобность укажет; ввести там православное служение на славянском языке, каковая перемена не была бы ощутительна для уха сванета, потому что грузинского языка, на котором читались им молитвы, они нисколько не понимали, а между тем, при введении славянского языка, страна могла бы скорее сблизиться с нами.
Мне больно было видеть это дело недоконченным; мирное покорение края представляло отрадную будущность и совершенно соответствовало характеру благороднейшего барона Григория Владимировича Розена; он вполне понял горца и желал идти путем правителя, а не завоевателя, избегая, по возможности, угрожающих действий, которые, [467] в продолжение нескольких десятков лет, не привели горские народы к повиновению. Резолюция барона, положенная на одном из моих донесений, свидетельствует о его направлении. Он выразился так: «Посылка Шаховского в горы лучше и выгоднее многих экспедиций».
Познакомясь близко с бытом горца, испытавшего ермоловские преследования, я утвердительно могу сказать, что нашего оружия он не боится, следовательно, и не подчинится ему чистосердечно; благоразумными же и кроткими мерами можно бы было достигнуть совершенной покорности, что мы и видим в настоящее время. Таким образом, напрасно прождав распоряжений о моей командировке и имея притом дело в Москве, я начал хлопотать о переводе в Россию.
Расставаясь с Кавказом, я оставлял там много добрых знакомых. Из Владикавказа я свернул к моему кунаку, Хату Анзорову, аул которого граничит с осетинами и кабардинцами; весть о моем прибытии в Кабарду разнеслась очень скоро, так что когда я заехал в аул князя Мисоста Атажукина, туда поспешили явиться карачаевцы и закубанцы, не говоря уже о моих кунаках, живших в Черных горах. Это доброе расположение, выказанное горцами русскому, составляет факт настолько знаменательный, что я не мог умолчать о нем.
Когда мы тронулись из аула в путь, меня провожало не менее восьмидесяти человек; но я заметил, что они как будто разделились на две части. На вопрос мой, что это значит, Абуков объяснил, что между моими спутниками, действительно, вышел разлад из-за какого-то спора, который потом перешел в открытую вражду. Мы ехали по совершенно плоской равнине; увидав в стороне, недалеко от нашего пути, довольно высокий курган, я повернул к нему, въехал на его вершину и слез с лошади. Моему примеру последовали все прочие и столпились вокруг меня, не забывая, однако, своей розни. Тогда я обратился к ним с речью в восточном вкусе, убеждая примириться между собой. Я вполне достиг своей цели: примирение совершилось тут же, на моих глазах; затем, выпили бузы 18 и начали садиться на лошадей. В эту минуту князь Джамбот Атажукин, закубанский абрек, остановил меня и сказал: «У тебя, Иван-бий, беспокойная лошадь; я тебе дам другую». С этим словом он велел переседлать моим седлом какую-то лошадь, и когда я сел на нее, то ехал, как в люльке; правда, она не принадлежала к крупной породе, но отличалась замечательной силой и выездкой. Дорогой князь спросил меня, какова лошадь? Я отвечал, [468] что отличная. Тогда он говорит: «пеш-кеш», т. е. дарю. Приобретение такой лошади, особенно для охотника с борзыми собаками, было просто находкой, а потому я хотя и отговаривался по европейскому обычаю, однако, кончил тем, что с удовольствием принял подарок. Вскоре, однако же, я заметил, что у князя Джамбота идут какие-то переговоры с тем карачаевцем, который прежде ехал на этой лошади, и узнал от Абукова, что князь подарил мне чужую лошадь, за которую дает в обмен хозяину двенадцать лошадей, но тот не отдает, так как та присяжная 19. Услыхав это, я наотрез отказался от подарка; но в это время меня окружили карачаевские старшины и просили принять лошадь на память от карачаевского народа, присовокупив, что владелец лошади, принеся ее в жертву своему племени, разрешался от клятвы. Я уступил.
Настал час прощанья. Обнимая меня, князь Мисост Атажукин сказал: «Я тебя уважал, как старшего брата, а любил, как меньшего». Атажуко Абуков шепнул мне на ухо: «Помнишь, я тебе говорил, что ты здесь долго не прослужишь?»
Князь И. Шаховской.Комментарии
1. См. «Военный Сборник» 1876 года, № 9.
2. Я был старшим адъютантом генерального штаба кавказского корпуса.
3. Заложник.
4. Небольшая крепость в Кабарде.
5. Князья кабардинские считают свое старшинство по древности рода. Уздень, значит дворянин; дворянство делится на степени: первую, вторую и третью; затем, следует черный народ, который также делится на вольных и холопов (крепостных).
6. Кунак — приятель, друг; для приезда их выстраивается особая сакля; здесь хозяин проводит весь день, так как с женами, число которых доходит иногда до семи, днем сидеть не следует, и он видится с ними только ночью.
7. Бурдюк — шкура, снятая с коровы или овцы, вывернутая внутрь шерстью и вымазанная снаружи нефтью. Он служит для перевозки жидкостей.
8. Пуля, выпущенная горцем при свидетелях, есть, по их понятиям, любезность; но не всякий решится оказать ее, из опасения сделать промах.
9. То есть, из уважения к его доблести. Когда, по возвращении моем в Москву, я передал эти слова Алексею Петровичу, он остался очень доволен и сказал: «Многие не поймут значение этих простых слов, но ты, как я вижу, изучил горцев».
10. Черевички — красные башмаки без подошв, весьма туго надеваемые.
11. Бахалки — в роде носков из кожи, очень узкие.
12. Офицер генерального штаба, предпринявший также разведку о горских племенах.
13. Медовеевцы — племя, живущее в верховьях рек Кубани и Лабы. Наши сведения того времени были так неполны, что мы не могли с точностью определить, к какому племени принадлежат медовеевцы и не носят ли они другого названия, так как в этой местности, по расспросам, значились: аланеты, бибердухаджи, босхохи, будархойцы, башлыбаевцы и иные племена; но где какое живет, нам было совершенно неизвестно.
14. Горцы любят особенно баранью лопатку, тщательно очищают ее от всех волокон и разглядывают на свете расположение тканей, в смысле гадания и предсказания.
15. Нар-зан — в переводе «богатырская вода», источник холодной кипучей соды.
16. Пристав — есть начальственное лицо, поставленное от правительства, для наблюдения и для передачи приказаний.
17. Многие из мирных горцев были награждаемы военными чинами и, представляясь начальству, обязывались надевать на свои черкески эполеты, а на шашку навязывать темляк.
18. Хмельный напиток, похожий на пиво.
19. Т. е. такая лошадь, перед которою хозяин дает клятву, что только смерть может их разлучить.
Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания о Кавказе // Военный сборник, № 10. 1876
© текст -
Шаховской И. 1876
© сетевая версия - Тhietmar. 2024
© OCR - Бабичев М. 2024
© дизайн -
Войтехович А. 2001
© Военный
сборник. 1876
Спасибо команде vostlit.info за огромную работу по переводу и редактированию этих исторических документов! Это колоссальный труд волонтёров, включая ручную редактуру распознанных файлов. Источник: vostlit.info