ГОНЧАРОВ И. А.
ЗАМЕТКИ НА ПУТИ
ОТ МАНИЛЛЫ ДО БЕРЕГОВ СИБИРИ.
Наконец мы, более или менее, видели четыре нации, составляющие почти весь крайний восток. С одними имели ежедневные и важные сношения, с другими познакомились поверхностно, у третьих были в гостях, на четвертых мимоходом взглянули. Эти нации — Китайцы, Японцы, Ликейцы и Корейцы. Все четыре народа принадлежат к одному семейству, если не по происхождению, как уверяют некоторые, производя например, Японцев от Курильцов, то по воспитанию, этому второму рождению, по культуре, потом по [83] нравам, обычаям, отчасти языку, вере, одежде и так далее.
Воспитание, а не рождение сделало, что все эти народы образуют теперь одну общую физиономию, общий характер, общий склад ума, словом общую нравственную жизнь в главных ее чертах, но с бесчисленными оттенками, которыми один народ отличается от другого. Но что это за физиономия, что за жизнь! Я с большей отрадой смотрел на Каффров и Негров в Африке, на Малайцев по островам Индейского океана, но с глубокой тоской следил в китайских кварталах, за общим потоком китайской жизни, наблюдал подробности и попадавшиеся мне ближе личности, слушал рассказы других, бывалых и знающих людей. Каффры, Негры, Малайцы — нетронутое поле, ожидающее посева; Китайцы и их родственники Японцы — истощенная, непроходимо заглохшая нива. Китайцы старшие братья в этой семье, они наделили цивилизациею младших. Вы знаете, что такое эта цивилизация, на чем она остановилась, как одряхлела и разошлась с жизнью и парализирует до сих пор все силы огромного народонаселения юговосточной части азиатского материка, с японскими островами.
Что может оживить эту оскудевшую почву? какие силы и элементы нужны, чтобы вновь дать брожение огромной, перегнившей массе сил? Вспомните, сколько различных элементов столпилось на нашем маленьком европейском материке, когда старые соки перебродились, сколько новых жил открылось и впустили туда свежей и молодой крови? Теперь посмотрите, какая работа кипит ближе к нам, чтоб растолкать и потрясти уснувший и обессилевший восток, от Босфора до Аравийского залива. Что это перед здешней массой народонаселения? Здесь дело идет о том, чтоб [84] возвратить человечеству четвертую часть его членов. Работа начинается, но трудная и пока неблагодарная. Она началась выбрасываниам старых сгнивших корней, сорных трав.
Нельзя было Китаю жить далее, как он жил до сих пор. Он не шел, не двигался, а только конвульсивно дышал, пав под бременем своего истощения. Нет единства и целости, нет условий, органической государственной жизни, необходимой для движения такого огромного целого. Политическое начало не скрепляет народа в одно нераздельное тело, присутствие религии не согревает тела внутри.
У Китайцев нет национальности, патриотизма и религии, трех начал, необходимых для непогрешительного движения государственной машины. Есть китайцы, но нации нет; в их языке нет даже слова отечество, как сказывал мне наш один синолог.
Все это странно, хотя не совсем ново, если вспомнить брахманскую Индию, языческий Египет и магометанскую Аравию. Все они одряхлели, не живши, и надо было занять им сил и жизни у других, как истощенному полю, нужно переменить посев. Вы знаете, что сделалось, или что делается с Индией, под каким посевом и как трудно возраждается это поле, для новых всходов, и Египет тоже. Китай дряхлее их обоих и следовательно еще менее их подает надежды на возрождение сам собой. Напутствованные на жизнь немногими, скоро оскудевшими, при развитии жизненных начал, нравственными истинами, Китайцы едва достигли отрочества и состарелись. В них успело развиться и закоренеть индивидуальное и семейное начало и недозрело до пределов жизни государственной. Государю своему они повинуются, как старшему в семействе, без сознания, политической необходимости в [85] верховной власти. Эта необходимость ни чем не освящена, ни религией, ни наукой, ни сравнением с опытами государственной жизни других, о которой они не знают. А старшему они повинуются, как дети, потому что он сильнее, или умнее, или просто потому, что он в младенчестве их овладел их волею. Если кто из них и знает, и блюдет свои личные чувства и отношения к государю, то он не заботится о том, блюдет ли их та или другая провинция, и все вместе, — ему до этого дела нет. Ему не приходит в голову убеждение, что он обязан думать и о других, пещись о безопасности своего государя и своего соседа и за его собственность, и что другой обязан тем же в отношении к нему, что в этом вся тайна жизни целого государства. Ему что за дело до целого? видишь, по мелочной суетливости Китайца, по вниманию ко всему, что касается до окружающей его деятельности, и по беспечности во всем, что не входит в сферу его торга, промысла, семьи, что взгляд его не простирается к главному началу всей этой деятельности, что у него нет никакой симпатии к этим началам, что весь он утонул в частных целях и от того он эгоист, знает жену, отца, детей, да Конфуция, который учит его так жить. Вспыхнул мятеж. Претендент на престол, наняв толпу голодных бродяг, идет в Пекин, застает в расплох другую, такую же толпу, нанятую охранять престол, низвергает царствующую династию и воцаряется, как это случилось хоть бы 200 лет назад. Народ покойно узнает об этом и начинает покойно признавать нового государя, как старшего, или сильнейшего, не входя в разбирательство его прав. Ни один голос, ни одна рука не поднялась из толпы на защиту прежнего, законного, потому что в толпе каждый знает себя, отца, брата, жену, детей и дальше ни [86] кого. Нужно, чтобы около верховной власти сплошною стеной, — кроме лично облагодетельствованных и преданных ей людей, стояли еще люди, проникнутые сознанием необходимости защищать самое начало.
После семейства, Китаец предан кругу частных своих занятий. Цель его занятий — не общее благо и оттуда сознание долга, а просто благо семейства. Общего блага, как и идеи верховной власти, он не сознает, от того, если он чиновник, он берет взятки с низших и дает сам их высшим, если он солдат, он берет жалованье и ленится и с поля сражения бегает. Он не думает, что он служит, чтоб воевать, а чтоб содержать свое семейство. Купец знает свою лавку, земледелец поле и тех, кому сбывает свой товар. Все они действуют без соображений о целости и благе государства, от того у них нет ни корпораций, нет никаких общественных учреждений, от того у них такая склонность к эмиграции. Провинции мало сообщаются между собою, дорог почти нет, за исключением рек и нескольких каналов. Если надо везти товар, купец нанимает людей и кое-как прокладывает себе тропинку. За тем уже Китайцы равнодушны ко всему. На лице апатия, или мелкие, будничные заботы. Да и о чем заботиться? Двигаться вперед ненужно, все готово. В науке и искусстве отразилась та же мелочность и неподвижность. Ученость с покон — века одна и та же, истины написаны раз, выучены и не изменяются никогда. У ученых перемололся язык, они впали в детство и стали посмешищем у простого, живущего без ученых, а только здравым смыслом народа. Художники корпят над пустяками, вырезывают из дерева, из ореховой скорлупы свои сады, беседки, лодки, рисуют точно иглой, цветы, да разноцветные платья. Занять неоткуда иных образцов. [87]
Все собственные источники исчерпаны и жизнь похожа на однообразный, тихо, по капле льющийся каскад, под журчанье которого дремлется, а не живется. Гордость и ребяческий, невежественный страх, мешают выглянуть наружу, занять сил и капиталу жизни у других — и народ гибнет нравственно. Нет центра в этой жизни, нет убеждений, нет горизонта и солнца, ни света ни теплоты, ни разума, есть индивидуальная смышленость, простирающаяся на пол-аршина вокруг, да мелкие нуждишки. Карлики с улыбкой смотрят на взрослых и в детской слепоте и гордости смеются... Но я гулял по узкой тропинке между Европой и Китаем, я видел как сходятся две руки: одна, рука слепца, ищет уловить протянутую ей руку зрячего; я гулял между европейскими домами и китайскими хижинами, между кораблями и джонками, между христианскими церквями и кумирами. — Работа кипит: одни корабли приходят с экземплярами Нового Завета, курсами наук на Китайском языке, другие с ядами всех родов, от самых грубых до тонких, от опиума, вин, до безнравственных книг и картинок. Я слышал еще выстрелы; с обеих сторон менялись ядрами. Что будет из всего этого? Что привьется скорее: спасение, или яд — неизвестно, но во всяком случае реформа начинается. Инсургенты уже идут тучей восстановлять старую законную династию, называют себя христианами, очень сомнительными, какими-то эклектиками, но наконец поняли они, что успех возможен для них не иначе, как под знаменем христианства — и то много значит. Они захватили христианство, и с востока и с запада, от католических монахов, и от протестантов, и от бродяг, пробравшихся чрез материк. Им пока еще все равно: ведь приняли же они [88] равнодушно буддизм, платят бонзам, чтоб те молились, а сами в храмы не заглядывают.
Японцы народ более тонкий более логический, более щеголеватый и аристократический. Притом они сосредоточеннее Китайцев: они сознают потребность верховной власти. Их удивительная, хитро созданная и глубоко обдуманная система государственной жизни несокрушима без внешнего влияния. Это здание, которое они выстроили, и которого не разрушат и сами. Там все зависят от этой системы, и самая верховная власть. Она первая падет, если начнет сокрушать систему. — Китайцы заразили и их, и Корейцев, и Ликейцев, своею младенчески-старческою цивилизациею и тою же системою отчуждения, от которой сами, живучи на материке, освободились раньше. Японцы надежнее Китайцев к возделанию: если падет их система, они быстро очеловечатся; теперь уже сколько залогов на успех. Молодые сознают, что все свое перебродилось у них и требует освежения извне.
Японец имеет общее с Китайцем то, что он тоже эгоист, но с другой точки зрения: как у того нет сознания о государственном начале, так у этого, напротив, оно стоит выше всего, но это только от страха. У него сознание это происходит не из свободного стремления содействовать общему благу и происходящего от того чувства любви и благодарности к той власти, которая несет на себе заботы об этом благе. Ему просто страшно: он всегда боится чего-нибудь, промаха, с своей стороны, или клеветы, и боится неминуемого следующего за тем наказания. Он знает, что система действует непогрешительно, и что ему не избежать кары. — Китаец немного заботится об этом, потому, что система, там сильно подорвана равнодушием к общему благу и эгоизмом: там один не боится [89] другого; подчиненный берет подарки с своего подчиненного и платит начальнику и все делают что хотят. Что касается до Ликейцев, то для них много 15, 20 лет, чтоб сбросить свои халаты и переменить бамбуковые палки и веера на ружья и сабли и стать людьми, как все. Их мало, они слабы; оторвись только от Японии, которой они теперь еще боятся, и все быстро изменится, как изменилось на Сандвичевых островах, например. Вот какие мысли приходили мне в голову, когда вспоминая читанное и слышанное о Китае, я прогуливался но китайским базарам; когда сидел среди Японцев, ходил по берегам Кореи, вглядывался в житье бытье этих народов. Может быть синологи особенно синофилы возразят многое на это, но я не выдаю сказанного за непременную истину. Мне так казалось.
Завтра снимаемся с якоря и идем на неделю в Нагасаки, а потом мимо Корейского берега, к Сахалину и далее в наши владения. Теперь рано туда. Там еще льды. Здесь даже, на южном корейском берегу, под 34 градусом широты, так холодно, как у нас в это время в Петербурге, тогда как в этой же широте на западе, на Мадере, мы были в Январе прошлого года и было жарко. На то восток.
Я забыл сказать, что 2-го же Апреля, в один день с нами, пришел на остров Гамильтон и наш транспорт. Новости из Европы все те же, что мы получили и в Манилле. За то из Шанхая много нового. Я предвидел, что, без вмешательства Европейцев, не обойдется. Так и вышло. Войска Таутая-Самква наделали беспорядков. Это куча сволочи без дисциплины, скорее разбойники, нежели войска. В Шанхае стало не безопасно ходить по вечерам: из лагеря приходили в европейский квартал кучами солдаты и [90] нападали на прохожих. Между прочим они напали на одного Англичанина, который вечером гулял с женой. Они потащили леди в лагерь; Англичанин стал защищать жену и получил одиннадцать ран, между прочим одну довольно опасную. К нему подоспели на помощь другие Европейцы и прогнали негодяев. Это подняло на ноги всех Англичан, моряков и молодых конторщиков. Они вооружились винтовками, пистолетами, даже взяли одно орудие и отправились к лагерю, бросили в него несколько гранат и многих убили. Потом все европейские консулы, и американский тоже, дали знать Таутаю, чтобы он снял свой лагерь и перенес на другую сторону. Теперь около осажденного города и европейского квартала все чисто. Но Европейцы уже не считают себя в безопасности: они ходят не иначе, как кучами и вооруженные. Купцы в своих конторах сидят за бюро, а подле лежит заряженный револьвер. Бог знает, чем это все кончится.
Сегодня хотели сняться, да ветер противный; мы говеем: теперь страстная неделя.
Снялись на другой день Апреля 7-го в 3 часа по полудни, 9-го во втором часу, бросили якорь на Нагасакском рейде. Переход был отличный, тихо, как в реке. Японцы верить не хотели, что мы так скоро пришли. А дело в том, что тут всего 180 миль расстояния.
Оппер-Баниос Ойе-Саброски захохотал, частию от удовольствия, частию от глупости, опять увидя всех нас. Переводчик голландского языка, Кичибе, приседал, кряхтел и заливался истерическим смехом, передавая нам просьбу Нагасакского губернатора не подъезжать на шлюпках к батареям. Он также, на вопрос наш, не имеет ли губернатор объявить нам чего нибудь от своего начальства, сказал, что «из Едо... ответа... nit erhalten т. е. не получено». [91]
Другой переводчик, Эйноске, был в Едо и возился там с «людьми Соединенных Штатов». Мы узнали, что эти люди ведут переговоры мирно, что их точно также провожают в прогулках лодки и не пускают на берег и т. п. Еще узнали, что один пароход приткнулся к мели и начал было погружаться на рейде; люди уже бросились на японские лодки, но пробитое отверстие успели заткнуть. Американцы в Едо не были, а только в его заливе, который мелководен и на судах к столице верст 30 подойти нельзя. Между тем в Манилле, в английской, или американской газете, я видел рисунки домов и храмов в Едо, срисованных будто бы офицером из эскадры Перри, срисованных, забыли прибавить, с картинок Зибольда. Не говорю уже о том, как раскудахтались газеты об успехах Американцев в Японии, о торговом трактате, который будто уже заключили совсем. Им открыли три порта — это может быть, даже вероятно, правда: открыли порты для снабжения водой, углем, провизиею. Но от этого, до настоящей правильный торговли еще не один шаг. Что, если б мы заголосили о своих успехах в Японии и представили их в квадрате? ведь вышло бы, что мы уж давно и торгуем там.
Провизию губернатор решил доставлять сам, а не чрез Голландцев, и притом без платы, все это затем, чтоб доставка провизии как можно менее походила на торговлю. Японцам страх хотелось поправить первый свой промах. Словом он хотел, мерами своими против нас, выслужиться у своего начальства. Это был второй губернатор, Мизно Чикогоно Ками-Сама, который до сих пор, действовал, как под опекой первого, Овосавы Бунгоно Ками-Сама. Тот уехал с полномочными в Едо, а этому хотелось показать, что он и один умеет распорядиться. Но ему объявили, [92] что провизию мы желаем получать по прежнему т. е. с платою чрез Голландцев, а если прямо от Японцев, то не иначе как чтоб и они принимали каждый раз равноценные подарки. Такой способ перепугал губернатора, потому, что походил на меновую торговлю непосредственно с самими Японцами. Нечего было делать: его превосходительство прислал сказать, что переводчики перепутали — это обыкновенная их отговорка, когда они попробуют какую нибудь меру и она не удастся — что он согласен на доставку провизии Голландцами, по прежнему, и просит только принять некоторое количество ее в подарок, за который он готов взять контр-презент. Он не упомянул ни слова о том, что вчера японские лодки вздумали мешать кататься нашим шлюпкам и стали теснить их. Наши отталкивались, пока могли, наконец З. врезался с своей шлюпкой, в средину их лодок, так что у одной отвалился нос, который и был привезен на фрегат.
Ночью, в 1 часу, приехал Ойе Саброски объясниться по этому случаю.
Нагасаки на этот раз смотрели как-то печально. Зелень на холмах бледная, на деревьях тощая, да и холодно, нужды нет что Апрель, холоднее, нежели в это время бывает даже у нас на Севере. Мы начинаем гулять в легких пальто, а здесь еще зимний воздух и Кичибе вчера сказал, что теплее будет не раньше, как через месяц.
Сегодня 11-е Апреля — Пасха, была служба как следует: собрались к обедне со всех трех судов. Потом разгавливались. Выписали яиц из Нагасаки, выкрасили и христосовались. На столе появились окорока, ростбифы, куличи — праздник, как праздник, — точно на берегу.
12-го Апреля, кучами возят провизию. Сегодня [93] пригласили Ойе Саброски и переводчиков обедать, но они вместо двух часов приехали в пять. Я не видал их: говорят ели много. Ойе ел мясо в первый раз в жизни и в первый же раз, видя горчицу, вдруг, прежде нежели могли предупредить его, съел целую ложку крепкой английской горчицы. У него покраснел лоб и выступили слезы. Губернатору послали 14 аршин сукна, медный самовар и бочонок солонины, вместо его подарка. После завтра хотят сниматься с якоря, идти к берегам Сибири.
14-е. Вчера привезли остальную провизию и прощальные подарки от губернатора, зелень, живность и проч. Японцы пили у Адмирала чай. Им показывали, как употребляют самовары, которых подарили им несколько.
Вечером наши матросы плясали и пели. С лодок набралось много простых Японцев, гребцов и слуг: они с удивлением разинув рты, смотрели, как двое, рулевой, с русыми, загнутыми кверху усами и строгим неулыбающимся лицом, и другой, с черными бакенбартами, очень пожилой боцман, с гремушками в руках, плясали долго и неистово, как будто работали трудную работу. Один, устав, останавливался, как вкопанный; другой в ту ж минуту начинал припрыгивать, сначала тише, потом все скорее и скорее, глядя вниз и переставляя ноги, одну вместо другой, потом быстро падал и прыгал в присядку изредка вскрикивая, хор пел. Прочие все молча и серьезно смотрели. Японцы не отходили. По окончании и они также молча, без улыбки, разошлись, как и самые певцы и плясуны.
15-е. Вчера один Японец увидал у меня сигарочницу из манильской соломы. Он долго любовался ею. Я предложил ее в подарок ему. Он сначала отнекивался, потом, по моему настоянию, взял и положил за [94] пазуху. Мы с П. удивились, как это он решился взять, да еще при других. Но скоро перестали удивляться: воротясь в каюту, мы нашли сигарочницу на диване, на котором сидели Японцы. Скучный народ: нельзя ничего спросить — соврут, или промолчат. Заболел Кичибе и не приехал. Мы спросили, чем он болен. Сын его сказал, что у него желудок расстроен, другой Японец — что голова болит, третий — ноги. А сам он на другой день сказал, что у него болело горло. И в самом деле он кашлял. Первое движение у них, когда их о чем нибудь спросишь не сказать, второе — солгать, как у Талейрана, который не советовал следовать первому движению сердца, потому что оно иногда бывает хорошо. Мы спросили раз, какой у них первый по торговле город — «Осаки» отвечали они, второй «Ясико» (на запад. берегу Нифона), третий «Миако», четвертый... Вдруг они спохватились, что уж и так много сказали и робко замолчали. Стал я показывать Саброски стереоскоп (маленькую панораму) «хочешь видеть японский пейзаж?» спросил я его чрез переводчика, смесью немецкого, английского и голландского языков и показал какой то, взятый, кажется, из Зибольда вид. «Фирандо, фирандо!» с удивлением заметил переводчик Гейстра, или иначе Нарбайоси 1-й. Это местечко, где прежде торговали Португальцы и Испанцы. Оно лежит западнее Нагасаки. Ойе, с сердцем, быстро что-то проговорил ему и тот боязливо замолчал. Всюду, и в мелочах систематическая ложь и скрытность, основанная на постоянном страхе, чтобы не проложили пути в Японию. Мне все слышится ответ Французского Епископа, когда говорили в Манилле, что Япония скоро откроется: «a coups de canons, messieurs, a coups de canons» заметил он.
15-е. Сегодня опять Японцы взяли контр-презенты [95] и уехали. Мы в эту минуту снимаемся с якоря. Шкуна идет делать опись ближайшим к Японии островам, потом в Шанхай, а мы к берегам Сибири. Но прежде, кажется, хотят зайти к корейским берегам. Транспорт идет с нами. В Едо послано письмо, с приглашением полномочным прибыть в Аниву для дальнейших переговоров.
Я забыл сказать, что губернатор ужасно обрадовался, когда объявили ему, что мы уходим. Он с радости прислал в подарок от себя множество картофелю, рыбы, лакированный стол и ящик. Его отдарили столовыми часами. Но всего важнее был ему подарок, когда уходя послали сказать, что идем не в Едо. «Скоро ли воротитесь домой?» спросил меня Ойе. Ему хотелось поймать меня врасплох. «Когда кончатся дела в Японии» отвечал я. «А вы когда в Едо, к жене?» «Не знаю, не назначено», сказал он. Лжет: верно знает и час, и день, и минуту своего отъезда. Но нельзя сказать правды, а почему — вот этого он может быть в самом деле не знает. Лганье не приносит Японцам никакой пользы, потому что им в возврат лгут еще больше; иначе нельзя. Только лишь мы пришли, они приступили с расспросами, где мы были, откуда теперь, на какие берега выходили и т. п. Им сказали, что были на Лю-чу, да в Батане. И вот они давай искать, где это Батан и вчера сознались, что не могут найти на карте и просят показать. На генеральных картах этот остров не назван по имени. Вся группа называется общим именем Баши. Им показали на морской карте. Они срисовали фигуру острова, затем конечно, чтоб подробно донести в Едо. И так взаимной лжи конца не будет. Видя их подозрительность и старинную ненависть к Испанцам, им не сказали, что [96] мы были в Манилле: Бог знает, какое заключение вывели бы они о нашем посещении Люцона.
Третьего дня однако ж говоря о городах, они, не знаю как, опять проговорились, что Ясико, или Ессико, лежащий на западном берегу о. Нифона, один из самых богатых городов в Японии, что находящийся против него островок Садо изобилует неистощимыми минеральными богатствами. Адмирал хочет теперь же дорогой, заглянуть туда.
16-е. Вот уж другие сутки огибаем острова Гото с окружающими их каменьями. Делают опись берегам. Но течение мешает: относит в сторону. Недаром у Китайцев есть поговорка: «хороши японские товары, да трудно обойти Гото». — Особенно для их судов — это задача. Всех островов Гото, кажется, пять. Штиль, погода прекрасная: ясно и тепло; мы лавируем под берегом. Наши на Готе пеленгуют берега. Вдали видны японские лодки. На берегах никакой растительности. Множество красной икры плавает вблизи и вдали от нас. Большие красные пятна, точно толченый кирпич, покрывают в разных местах море. Икра эта сияет по ночам нестерпимым фосфорическим блеском. Вчера свет так был силен, что из под судна как будто вырывалось пламя. Даже на парусах отражалось зарево. Сзади кормы стелется широкая огненная улица; кругом темно, невстревоженная вода не светится. — 18-е. Прошли остров Чу-сима. С него в хорошую погоду видно и на корейский и на японский берега. Кое-где плавали рыбацкие лодчонки, больше ничего не видать; нет жизни, все мертво на этих водах. Японцы говорят, что Корейцы редко, только случайно, заходят к ним с товарами, или за товарами.
А какое бы раздолье для европейской торговли и мореплавания здесь, при этой близости Японии от Кореи, и [97] обеих стран от Шанхая. Корея от Японии отстоит, где миль на 100, где дальше, к северу на 175 на 200 т. е. на 175 на 300 и на 350 верст. А от Японии до Шанхая семь сот с небольшим верст. Из Англии в Японию почта может ходить в два месяца, через Ост-Индию. Скороли же и эти страны свяжутся в одну цель и будут посылать в Европу письма, товары и т. п.? Что за жизнь кипела бы тут в этих заливах, которыми изрезаны японские берега на Нипоне и на Чусиме, дай только волю морским нациям?
Сегодня, 19-го, штиль вдруг превратился почти в шторм; сначала налетел от NO шквал, потом задул постоянный, свежий, а наконец и крепкий ветр, так что у марселей взяли четыре рифа. Качка сделалась какая то странная, диагональная, очень неприятная, так что и привычных к морю немного укачало. Меня все таки нет, но голова немного заболела может быть и от этого. Вечером и ночью стало тише.
Вчера и сегодня, 20 и 21-го, мы шли верстах в двух от Корейского полуострова, в 36° широты. На юте делали опись, а я смотрел на пустынные берега, кое-где покрытые скудной травой и деревьями. Видно много деревень: такие же хижины и также жмутся в тесную кучу, как на Гамильтоне. Кое-где по берегу бродят жители. На море много лодок, должно быть рыбацкие.
Часов в пять вечера стали на якорь в бухте. Говорят, карты корейского берега, а их всего одна, или две, неверны. И в самом деле вдруг перед нами к северу вырос берег, а на карте его нет. Ночью признано неудобным идти далее у неизвестных берегов, и мы остановились до рассвета. Ветер был попутный: к северу, погода теплая и солнечная. Один из наших катеров приставал к берегу: жители забегали, [98] засуетились как на Гамильтоне, и сделали такой же прием т. е. собрались толпой на берег с дубьем, чтоб не пускать, и расступились, когда увидели у некоторых наших ружья. Они написали на бумаге по Китайски: «что за люди, какого государства, города, селения? Куда идут?» На катере никто не знал по китайски и написали им по русски имя фрегата, год, месяц и число. Жители знаками спрашивали, не за водой ли мы пришли. Отвечали что нет. Так и разошлись.
25-е. Корейский берег, да и только. Опись продолжается. Мы уж в 39° широты: могли бы быть дальше, но ветры двое суток были противные и качали нас по пустому на одном месте. Берега скрывались в тумане. Вчера вдруг выглянули. Про Корею пишут, что, от сильных холодов зимой и от сильных жаров летом, она бесплодна и бедна. Кажется так, по крайней мере берега подтверждают это, как нельзя больше. Берег с 37° пошел гористый: вдали видны громады пиков, один другого выше, с такими сморщенными лбами, что смотреть грустно. По вершинам кое-где белеет снег, или песок, ближайший к морю берег низмен, песчан, пуст, зелень — скудная трава, местами кусты; кое где лепятся деревеньки, у беретов, уныло скользят изредка лодки: верно добывают дневное пропитание, ловят рыбу, трепангов, моллюсков. Сегодня вдруг одна из лодок направилась к нам. На ней сидело человек семь Корейцев, все в своих грязно-белых халатах, надетых на такие же куртки или камзолы. На всех были того же цвета шаровары на вате. Один в шляпе. Издали мы заслышали их крики. Им дали знать, чтобы они вошли на палубу. Но когда они вошли, то мы и не рады были посещению. Объясниться с ними было нельзя: они не умели ни говорить, ни писать по китайски, да к тому же еще все [99] пьяны. Матросы кучей окружили их и делали разные замечания, глядя на их халаты и собранные в пучок волосы. «Хуже Литвы» слышу я, говорит один матрос. «Чего Литвы, хуже Черкес» возразил другой, «эдакая, подумаешь, нация». Им дали сухарей и они уехали. Один из них, уходя, обнял и поцеловал О. А. Г., который пробовал было объясниться с ними по китайски. Мы засмеялись, а бедный Осип Антоновичи не знал, как стереть следы непрошенной нежности.
27-е. Сколько отдаленных и близких очерков и силуэтов гор и островов остается в памяти после морского путешествия. Вот хотя бы корейский берег теперь как разнообразен при всем своем бесплодии! То плоские берега манят выйти на траву, то пики отталкивают угрюмостью прочь. Иногда у самого моря, резкими очертаниями, тянутся холмы, а сзади их далеко чуть синеют, как тучи, грозные горы, и рисунок их сливается с рисунком облаков. У нас идет деятельная поверка карты Броутона, путешествовавшего в конце прошлого столетия, вместе с Ванкувером, только, на другом судне. Ванкувер описывал западные берега Америки, Броутон ходил у азиатского материка. Он разбился у островов Меджико-Сима, близ Ликейских островов, спасся и был хорошо принят жителями. Карта неверна: беспрестанно надо поправлять, так что фигура Кореи должна значительно измениться против обыкновенно показываемой до сих пор на картах. Искали все глубокой, показанной у Броутона бухты, но под той широтой, под которой она у него назначена, не нашли. Зато вчера, севернее против карты, открылся большой залив. Входя в него, не подозревали, до какой степени он велик. Он весь уставлен островками. По мере того, как мы двигались, [100] открывались все новые, меньшие заливы; глубина везде прекрасная. Войдя в средину залива, в шкеры, мы бросили якорь. Моря уже не видать: оно со всех сторон заперто берегами; от волнения безопасно, а бассейн огромный. Здесь поместятся целые военные и купеческие флоты. Со всех сторон глядят на нас мысы, там и сям видны маленькие побочные заливы, скалы и кое-где брошенные в одиночку голые камни. Все это не много похоже на Нагасаки, только берега не так зелены и не так унылы, как кажутся издали. Зелень, кажущаяся мили за две, за три, скудным мохом, оказалась вблизи деревьями и кустами. Много зеленых посевов, кое-где деревеньки, то на скатах гор, то у отмелей, близ самых берегов.
Сегодня часу в пятом после обеда, мы впятером поехали на берег, взяли с собой самовар, невод и ружья. Наконец мы ступили на берег, на котором вероятно никогда не была нога Европейца. Миссионерам сюда забираться было незачем, далеко и пусто. Броутон говорит, или о другой бухте, или, если и заглянул сюда, то на берег по-видимому, и не выходил, иначе бы он определил его верно. Шлюпка наша остановилась у подошвы высоких холмов, на песчаной отмели. Тут на шестах раскинуты были сети для рыбы, текла речка аршина в два шириною. Я сначала думал, что это вода выступает из моря, взял раковину и напился пресной воды. Весь берег усеян раковинами. Тут росла трава, сосны, потом вдали у деревень разные деревья, которых я до сих пор нигде еще не видал. У одного зелень была не зеленая, а пепельная, у другого слишком зеленая, как у молодого лимонного дерева, потом были какие то совсем голые деревья, с иссохшим серым стволом, с иссохшими сучьями, как у проклятой смоковницы, но на этом [101] сером стволе и сучьях росли другие посторонние кусты, самой свежей весенней зелени. Красиво но и странно: неестественность, натяжка: точно нарумяненная и разряженная старуха.
К сожалению с нами не было никого из наших любителей-натуралистов и некого было спросить об этих деревьях. Мы шли по вязкому песку прилова к хижинам, которые видели под деревьями. Жители между тем собирались вдали толпой; четверо из них, и между прочим один старик, с длинным посохом, сели рядом на траве, и по-видимому, готовились к церемонияльной встрече, к речам, приветствиям, или чему нибудь подобному. Все младенцы человечества любят напыщенность, декорации и ходули. Но мы бегло взглянув на них и кивнув им головой, равнодушно прошли дальше по берегу, к деревне. Какими варварами и невежами сочли они нас! Они забыли всякую важность и бросились вслед за нами с криком, и по-видимому, с бранью, показывая знаками, что бы мы не ходили к деревням. Но мы и не хотели идти туда, а дошли только до горы, которая заграждала нам путь по берегу. Мы видели однако ж, что хижины были обмазаны глиной: не то что в Гамильтоне; видно зима не шутит здесь. А теперь пока было жарко так, что мы сняли сюртуки и шли в жилетах, но все нестерпимо, хотя солнце клонилось уже к западу. Корейцы шли за нами. Рослый, здоровый народ, атлеты, с грубыми, смугло-красными лицами и руками, без всякой изнеженности в манерах, без изысканности и вкрадчивости, как Японцы, без робости, как Ликейцы, и без смышлености, как Китайцы. Славные солдаты вышли бы из них. А они заражены китайскою ученостью, и пишут стихи. О. А. написал им на бумажке по китайски, что мы, русские, вышли на берег [102] погулять и трогать у них ничего не будем. Один из них написал вопрос: «Русские люди, за каким делом пришли вы в наши края, по воле ветров, на парусах? и все ли у вас здорово и благополучно? Мы люди низшие, второстепенные: видим что вы особые высшие люди». И все это в стихах. Я ушел с Б. К. вперед и не знаю, что им отвечали. Корейцы окружали нас тотчас, лишь только мы останавливались. Они тоже, как жители Гамильтона, рассматривали с большим любопытством наше платье, трогали за руки, за голову, за ноги, и живо бормотали между собою.
Между тем наши закинули невод и поймали одну камбалу, одну морскую звезду и один трепанг. Вдруг подул сильный норд-вест и повеял таким холодом и так быстро сменил зной, что я едва успел надеть сюртук; горы покрылись разорванными клочьями облаков, вода закипела, волны глухо зашумели.
Около нас во множестве летали по взморью огромные утки, красноносые кулики, чайки, голуби и много мелкой дичи. То там, то сям раздавались выстрелы и к вечеру за ужином явилось лишнее и славное блюдо. Я подумывал однако же, как бы воротиться поскорее на фрегат: приготовлений к чаю никаких еще не было, а солнце уж закатывалось; у нас не было ничего, кроме сюртуков, а холод настал такой, что впору одеться в мех. Но лугу паслись лошади, ростом с жеребят, между тем это не жеребята, а взрослые лошади. Мы видели следы рогатого скота, колеи телег: видно что Корейцы домовитые люди. Я пошел берегом к барказу, который уехал за мыс, почти к морю, так что мне пришлось идти версты три. Вскоре ко мне присоединились Б. III. и Г., у которого в сумке шевелилось что-то живое: уж он успел набрать всякой всячины, в руках он нес пучок цветов и травы. Мы [103] шли, шли, а барказа все повидать. Я углубился в размышление о Корейцах, перешел к суете мирской и между прочим к суете путешествий, поднимал попять бросал раковины, толкал ногой камешки и зябнул. «Утка, утка!» шепотом скажет Щ. и вдруг хлоп. Я выходил из задумчивости. Наконец завидели барказ и пришли, когда он подымал уже верп и готовился отвалить. Мы были по крайней мере верстах в пяти от фрегата. Луна взошла, но туман был так силен, что фрегат, то пропадал из глаз, то вдруг появлялся; не раз мы его совсем теряли из виду и тогда правили по звездам, но и те закрывались. Мы плыли в облаке, которое неслось с неимоверной быстротою, закрывая горы, берега, воду, наконец небо и луну. Сырость ужасная. Фуражки и сюртуки были мокрые. На берегу мелькнул яркий огонь: упрямые товарищи наши остались пить чай. Полтора часа тащились мы домой. С каким удовольствием уселись потом, около чайного стола в каюте! Тут Г-чу торжественно принесли змею, такую большую, какой за исключением удавов, мы не видывали. Аршина два длины и толстая. Она шевелилась в жестяном ящике, ее хотели пересадить оттуда в большую стеклянную банку со спиртом; она долго упрямилась, но когда выгнали, то и сами не рады были; ©на вдруг заскользила по полу, так что насилу поймали. Матрос нашел ее в кусте, на котором сидели еще аист и сорока. За чем они собрались — неизвестно: может быть разыгрывали какую нибудь не написанную Крыловым басню.
28-е. Сегодня туман не позволил делать промеров и осматривать берега. Зато Корейцев целая толпа у нас. Мне видно из своей каюты, какие лица сделали они, когда у нас заиграла музыка. Один [104] услышав фортепиано в каюте, растянулся от удивления на полу
С 1-го Мая. Японское море и берега Кореи.
Наши съезжали всякий день для измерения глубины залива, а не то так поохотиться; поднимались по рекам внутрь, верст на двадцать, искали города. Я не участвовал в этих прогулках: путешествие — это книга; в ней останавливаешься на тех страницах, которые больше нравятся, а другие пробегаешь только для общей связи. «Как, новые, неисследованные места: да это находка! скоро совсем не будет таких мест», скажут мне. И слава Богу, что не будет. Скучно с этими детьми. При том Корейцы не совсем новость для нас: я выше сказал, что они моральную сторону заняли у Китайцев, не знаю, кто дал им вещественную. Увидишь одну, две деревни, одну, две толпы — увидишь и все. Те же тесные кучи хижин, с вспаханными полями вокруг, те же белые широкие халаты на всех, широкие скулы, носы, похожие на трефовый туз, и клочок как будто конских волос, вместо бороды, да разинутые рты и тупые взгляды. Пишут стихами, читают нараспев. Если б еще можно было свободно проникнуть в города, посмотреть других жителей, их быт, — а то не пускают. В природе нет никаких ярких особенностей: местность интересна настолько, на сколько или потолику, сказал бы ученый путешественник, занимательна здесь, поколику она нова, как всякая новая местность. Одну особенность заметил я, Корейцы, на расспросы о положении их страны, городов, отвечают правду, охотно рассказывают, что они делают, чем занимаются. Они назвали залив, где мы стояли, по имени, также и все его берега, мысы, острова, деревни, сказали даже что здесь родина их нынешнего короля. Еще объявили, что южнее от них, на день езды, есть место, мимо [105] которого мы уже прошли, большое и торговое, куда свозятся товары в государстве. «Какие же товары?» спросили их. — Хлеб т. е. пшеница, рис, железо, золото, серебро и много разных продуктов. Даже, на наши вопросы, можно ли привезти к ним товары на обмен, они отвечали утвердительно. Сказали ли бы все это Японцы Ликейцы, Китайцы? Ни за что. Видно Корейцы еще не научены опытом, не жили внешнею жизнию и не успели выработать себе политики. Да лучше, если б и не выработали: скорее и легче переступили бы неизбежный шаг к сближению с европейцами и к перевоспитанию себя. Впрочем мы видели только поселян и земледельцев, высшие классы и правительство конечно имеют понятие о государственных сношениях. Они сносятся же с Китайцами, с Японцами и с Ликейцами. Образ европейских сношений и жизни конечно им неизвестен. Здесь сказали нам жители, что о Русских и о стране их они никогда не слыхивали. Мы не обиделись этим: они не слыхивали и об Англичанах, и о Французах тоже. Да спросите у нас, в степи где нибудь, любого мужика, много ли он знает об Англичанах, Испанцах, или Италиянцах? Не мешает ли он их под общим именем немцев, как Корейцы мешают все народы, кроме Китайцев и Японцев, «под именем варваров?» Впрочем Корейцы должны иметь понятие о нас т. е. не здешние поселяне, а правительство их. Корейцы бывают в Пекине, а наши О. А. и Г. видали их там и даже, кажется, по просьбе их что-то выписывали для них из России.
Здесь же нам сказали, что в корейской столице есть что-то в роде японского подворья, на котором живет до 300 человек Японцев: они торгуют своими товарами. А Японцы, каковы? На вопрос наш, торгуют ли они с Корейцами, отвечали, что торгуют [106] случайно, когда будто бы тех занесет бурей к их берегам.
Корейцы называют себя, или страну свою Чаосин или Чаусин, а название Корея принадлежит одной из их старинных династий.
Мне кажется, всего бы удобнее завязывать сношения с ними теперь, когда они еще не закоренели в недоверчивости к Европейцам и не заперлись от них, когда правительство не приняло сильных мер против иностранцев и их торговли. А народ очень склонен к мене. Как они бросились на стеклянную посуду, на медные пуговицы, на фарфор, на все, что видели! На наши суконные сюртуки у них так и разбегались глаза, они гладили сукно, трогали сапоги. За пустую бутылку охотно отдавали свои огромные тростниковые шляпы. Все у нас наменяли этих шляп: вон Фаддеев и мне выменял одну, как я ни упрашивал его не делать этого, и повесил в каюте. «У всех господ есть, у В. В. только нет», упрямо отвечал он и повесил шляпу на гвоздь. Она заняла целую стену. Наменяли тоже множество трубок медных, с чубуками из тростника. Больше им нечего менять. Требовали от них провизии, но они подумав опять попотчивали своим пудди, и привезли только трех петухов, но ни быков, ни баранов, ни свиней.
Третьего дня наши ездили в речку и видели там какого-то начальника, который приехал верхом, с музыкантами. Его потчивали чаем, хотели подарить сукна, но он, поблагодарив, отказался, сказал, что не смеет принять без разрешения высшего начальства, что у них законы строги и по этим законам не должно брать подарков.
Много еще наивности, природной грубости и простоты нравов в этом народе, как поглядишь на него; [107] недостает ему опытов, столкновения с другими понятиями и бытом, что все должно повести к сравнениям, выводам и переменам. А теперь Корейцы пока ходят в полной уверенности, что все что у них есть, что они делают, так и должно быть. Размен немногих обиходных идей и опытов между собою, да разве с Японцами и Китайцами, совершился — и больше не чего им делать. Они с изумлением смотрят на все, что не их, в том числе и на наше судно, на нас, на наши вещи. Толпа сменяла другую, с утра до вечера, пока мы стояли на якоре. Как еще дети натуры, с примесью значительной дозы дикости, они не могли не взглянуть и враждебно на новых пришельцев, что и случилось. Третьего дня вечером они собрались толпой на скале, около которой один из наших измерял глубину, и стали кидать каменья в шлюпку. По них выстрелили холостым зарядом, но они, по видимому, мало имеют понятия об огнестрельном оружии. Утром вчера послали в ближайшую к этой скале деревню бумагу, с требованием объяснения. Они вечером прислали ответ, в котором просили извинения, сказали, что кидали каменья мальчишки «у которых нет смысла». Это не правда: мальчишки эти были вершков 14 ростом, с бородой, с волосами, собранными в густой пучок на маковке, а мальчишки у них ходят, как наши девчонки, с косой и пробором среди головы. Только лишь прочли этот ответ, как вдруг воротилась другая партия наших из поездки в реку, верст за десять. Все они были очень взволнованы. Им грозила большая опасность. На одном берегу собралось множество народа, некоторые просили знаками наших пристать, показывая какую-то бумагу и когда они пристали, то Корейцы бумаги не дали, а привели одного мужчину, положили его на землю и начали бить какой-то палкой, в [108] виде лопатки. После этого положили точно также и того, который бил лопаткою, и стали бить и его. Наши нашли эту комедию очень глупой и пошли прочь; тогда один из битых бросился за ними, схватил одного из матрос и потащил в толпу. Там его стали было тащить в разные стороны, но матросы бросились и отбили. Корейцы стали нападать и на этих, но они с такою силою, ловкостию и яростью схватили несколько человек и такую задали им потасовку, что прочие отступили. Но когда наши стали садиться в катер, Корейцы начали бросать каменья и свинчатки, и некоторых ушибли до крови; тогда в них выстрелили дробью, которая назначалась для дичи, и, кажется, ранили. Этим несколько остановили нападение, но Корейцы продолжали бросать каменья, пока наши успели отвалить. На другой день рано утром отправлен был барказ и катера с вооруженными людьми к тому месту, где это случилось. Из деревни все выбрались вон с женами и с имуществом; остались только старики. Их-то и надобно было. От них потребовали объяснения о случившемся. Старики, с поклонами, объяснили, что несколько негодяев смутили толпу и что они, старшие, не могли унять, просили, чтобы на них не взыскивали, что «отцы за детей не отвечают» и т. п. Они принесли обед и предлагали свинью в подарок. Они прибавили еще, что виновные ранены и уже тем наказаны. Делать с ними нечего, но положено отдать в первом месте, где мы остановимся, для отсылки в их столицу, бумагу о случившемся. Сегодня, часу во втором по полудни, мы снялись с якоря и вот теперь покачиваемся легонько в море. Ночь лунная, но холодная, так что и у нас в пору. Я забыл сказать, что большой залив, который мы только что покинули, описав его подробно, назвали, в честь покойного Адмирала Лазарева, его именем. [109]
5 Мая. Японское море, Корейский берег. Мы только что сего дня вступили в 41° широты и то двинул нас внезапно подувший попутный ветер. Идем все подле берега, опись продолжается. Корея кончается в 43 градусе. Там начинается Манжурский берег. Сего дня, с кочующих по морю лодок, опять набралась на фрегат куча Корейцев. Я не выходил: ко мне в каюту заглянули две три косматые головы и смугло-желтые лица. Крику, шуму! Когда у нас все 400 человек матрос в действии, на верху такого шуму нет. Один украл у П. серебряную ложку и спрятал в свои широкие панталоны. Ложку отняли, а вора за чуб вывели из каюты.
После обеда я смотрел на берега, мимо которых мы шли: крутые обрывистые скалы, все из базальта, громадами теснятся одна над другой. Обрывисто, круто: горе плавателям, которые разобьются тут; спасения нет. Если и достигнешь берега, влезть на него все равно, что на гладкую, отвесную стену. Нигде не видать, ни жилья, ни леса. Бледная зелень кое-где покрывает крутые ребра гор. Берег вдруг заворотил к W, и мы держим вслед за изгибами. Скоро должна быть пограничная с Манжуриею река Тамань, или Тюй-мэн или Тай-мень, что-то такое.
Часа два тому назад, около полуночи, К. вдруг позвал меня на ют послушать, как дышет кит. «Я кроме скрыпа снастей, ничего не слышу», сказал я, послушавши немного. «Погодите, погодите... слышите?» сказал он. «Право нет: это манильские травяные снасти с музыкой...» Но в это время вдруг под самой кормой раздалось густое, тяжелое и продолжительное дыхание, как будто рядом с нами шел паровоз. «Что, слышите?» сказал К. «Да, — только неужели это кит?...» Вдруг опять вздох, еще сильнее, раздался [110] внизу, прямо под нашими ногами. «Что это такое, не знаешь ли ты?» спросил я моего Фаворита, сигнальщика Федорова, который стоял тут же. «Это не кит, отвечал он, это все водяные. Их тут много...» прибавил он, с пренебрежением махнув рукой на бездну и повернувшись к ней спиной, сам вздохнул, не много легче кита. — «Я согласен с тобою, потому что не слыхивал, чтоб киты...» Водяной, или кит, дохнул еще сильнее. Чудовищные вздохи периодически продолжались. Напрасно напрягал я зрение: ночь хоть глаз выколи, только изредка мелькали фосфорические искры, да на берегу, милях в двух, на горах кое-где горели большие огни, о которых мы все еще не решили, что они значат; одни говорят, что Корейцы выжигают места для посевов, как это, видели мы, делают в Капской колонии, другие думают, что это сигнальные огни.
9-е Мая. Наконец отыскали и пограничную реку Тайманьга; мы остановились миль за шесть от нее. Наши вчера целый день ездили промерять и описывать ее. Говорят, это широкая, версты в 2 1/2 река, с удобным фарватером. Вы конечно с жадностью прочтете со временем подробное и специальное описание всего Корейского берега и реки, которое вот в эту минуту за стенкой делает мой сосед П., сильно участвующий в описи этих мест. Я сообщаю вам только самое общее и поверхностное понятие, и то по своим впечатлениям, не поверенным циркулем и линейкой.
Не без удовольствия простимся мы, не сегодня, так завтра, с Кореей. Уж наши видели китайскую пограничную стражу на противуположном от Кореи берегу реки. Тут начинается Манжурия, и берег с этих мест исследован Лаперузом.
Кто знает что-нибудь о Корее. Только одни [111] Китайцы занимаются отчасти ею т. е. берут с нее годичную дань, да еще Японцы ведут небольшую торговлю с нею. А между тем посмотрите, что отец Иоакинф рассказывает во 2-й части Статист. Описания Манжурии, Монголии и проч., об этом клочке земли, занимающем не более 8° по меридиану.
Корейское Государство, или Чао-сян формировалось в эпоху Троян, первобытных Греков. Здесь разыгрывались свои Илиады, были Аяксы, Гекторы, Ахиллесы. За Гомером дела никогда не станет. Я уже сказал, какие охотники Корейцы сочинять стихи. Даже одна корейская королева, покорив соседнюю область, сама сочинила оду на это событие и послала ко двору китайского богдыхана, который, пишет о. Иоакинф, был этим очень доволен. Только имена здешних Агамемнонов и Гекторов никак не пришлись бы в наши стихи, а впрочем попробуйте: Вэй-мань, Цицзы, Взй-ю-цюй и т. д. Город в роде Иллиона, называли Пьхин-сян.
Но это все темные времена корейской истории. Она проясняется не много с третьего века по Р. Х. Первобытные жители в ней было одних племен с Манжурами, которых Сибиряки называют Тунгусами. К ним присоединялись китайские выходцы. После Р. Х. один из Тунгус, Гао, основал царство Гао-ли. О. Иоакинф говорит, что Европейцы это имя как-то ухитрились переделать в Корею. До сих пор жители многих островов Восточного океана в том числе Японцы, Канаки (на Сандвич. остр.) и Ликейцы букву л заменяют буквой р. Одни называют Японскую и Китайскую мили ли другие ри; одни Ликейские острова зовут Лиу-киу, другие Риу-киу, третьи наконец Ру-ку; Гонолюлю многие зовут и пишут Гоноруру. От чего ж не переделать Гао-ли в Ко-ри? И в переделке этой [112] виноваты не Европейцы, а сами же Корейцы. Когда я при них произнес Корея, они толпой повторили Кори, Кори и тут же чрез О. А. объяснили, что это имя их древнего королевского дома. Поэтому вся переделка Европейцев состоит в том, что они из Ко-ри сделали Корея. Да много ли тут оставалось сделать?
По основании царства Гао-ли, судьба, в виде Китайцев, Японцев, Монголов, и пошла играть им т. е. покорять, разорять, низвергать старые, и утверждать новые династии. Корейские короли, не имея довольно силы бороться с судьбой, предпочли добровольно подчиниться Китайской державе. Китайцы, то сделают Корею совершенно своею областию, то посовестятся и восстановят опять ее самостоятельность. А когда на Китай, в V веке хлынули Монголы, Корейцы покорились им. Иногда же они вдруг обидятся и вздумают отделиться от Китая, но не надолго. Китайцы, или покорят их, или они сами же опять попросят взять себя в опеку.
За эту покорность и признание старшинства Китая, Китайцы наградили своих данников своими познаниями, отчасти языком, так что Корейцы пишут — чуть что поважнее и поученее Китайским, а что попроще своим языком. Я видел их книги: письмена не такие кудрявые и сложные, как у Китайцев. Далее Китайцы наградили их изделиями своих мануфактур и искусством писать стихи. Иногда случалось даже так, что Китайцы покровительствовали Корейцам и в тоже время не мешали брать с них дань Монголам и Тунгусам. Наконец в конце XIV века вступил на престол дом Ли, который царствует и теперь, платя дань, или посылая подарки Манжурской, царствующей в Китае династии.
Корея разделяется на 8 областей или Дорог, по сказанию о. Иоакинфа. Пощажу ваш слух от названий: если [113] полюбопытствуете, загляните сами в книгу знаменитого синолога. Читая эти страницы, испещренные названиями какого-то птичьего языка, исполненные этнографических, географических, филологических данных о крае, известном нам только по имени, благоговею перед всесокрушающею любознательностию и громадным терпением ученого отца и робко краду у него вышеприведенные отрывочные сведения о Корее, все для вас. Может быть вы удовольствуетесь этим и не пойдете сами в лабиринт этих имен, — когда вам? того гляди пропадет впечатление от вчерашней оперы.
18 Мая мы вошли в Татарский пролив. Нас сутки хорошо нес попутный ветер, потом задержали штили, потом подули противные N и NO ветры, нанося с Матсмайского берега холод дождь и туман. Какой скачок от тропиков! Незнаем, куда спрятаться от холода. Придет ночь — мученье раздеваться и ложиться, а вставать еще хуже. Вчера мы с К. вышли вечером на улицу пройтись, сделать моцион, ночь темная ни зги не видно. Мы ощупью шли по шканцам, где знаем наизусть каждую половицу. Ветер, то совершенно смолкнет, то вдруг дунет так порывисто, что паруса захлопают, как будто кто-нибудь по ним палками колотит. Туман закрывает мачты до половины. Моросит дождь, и волны, плеснут в бока судна и смолкнут, смотря, как дунет ветер. Мы цепляясь друг за друга, начали скучную ежедневную работу, предпринимаемую только из холодного сознания пользы ее т. е. хождение.
По временам мы видим берег, вдоль которого идем к северу. Потом туман опять скроет его. Но ночам иногда слышится визг: кто говорит сивучата пищат, кто тюлени. Похоже на последнее, если только тюлени визжат, похоже потому, что днем иногда они целыми стадами играют у фрегата, выставляя свои [114] головы, гоняясь будто в запуски между собою. Во всяком случае это водяные, как и сигнальщик Федоров полагает. Вчера 17-го, какая встреча. Обедаем: говорят, шкуна какая-то видна. Велено поднять флаг и выпалить из пушки. Она подняла наш флаг. Браво! Шкуна «Восток» идет к нам, с вестями из Европы, с письмами... Все ожило. Через час мы читали газеты, знали все, что случилось в Европе по Март. Пошли толки, рассуждения, ожидания. Нашим судам велено идти к Русским берегам. Что то будет? Скорей бы добраться: всего 250 миль осталось до места, где предположено ждать дальнейших приказаний. Холодно, скучно, как осенью, когда у нас на севере все сжимается, когда и человек уходит в себя, надолго отказываясь от восприимчивости внешних впечатлений и делается грустен поневоле. Но это перед зимой, а тут и весной тоже самое. Нет ничего чтобы предвещало в природе возобновление жизни со всею ее прелестью. Всем бы хотелось на берег, между прочим и потому, что провизия на исходе. На столе чаще стала появляться солонина и овощи. Из животного царства осталось на фрегате два-три барана, которые не могут стоять на ногах, все лежат, две три свиньи, которые не хотят стоять на ногах и также лежат, пять шесть кур, одна утка и один кот. Пора, пора...
Это было 20 числа. «Что нового?» спросил я Фаддеева, который пришел будить меня. «Сейчас на якорь будем становиться, сказал он: канат велено доставать». В самом деле я услышал приятный для утомленого путешественника звук, грохотанье доставаемого из трюма якорного каната. Вы не совсем доверяйте, когда услышите от моряка слово капать. Канат это цепь, на которую можно привязать полдюжины слонов — не сорвутся. Он держат якорь в 150 пуд. Вот [115] когда скажут «пеньковый канат» так это в самом деле канат. Утро чудесное, море синее, как в тропиках, прозрачное; тепло, хотя не так, как в тропиках но однако ж так, что в байковом пальто сносно ходить по палубе. Мы шли все в виду берега. В полдень оставалось миль 10 до места, все вышли, и я тоже, наверх, смотреть, как будем входить в какую-то бухту, наше временное пристанище. Главное только усмотреть вход, а в бухте ошибиться нельзя: промеры показаны. «Вот за этим мысом должен быть вход, говорит А. А. Х.: надо только обогнуть его». «Право, куда лево кладешь?» прибавил он, обращаясь к рулевому. Минут через десять кто-то пришел снизу. «Где вход?» спросил вновь пришедший. «Да вот мыс...» хотел показать X. — глядь, а мыса нет. «Что за чудо, где ж он? сию минуту был», говорил он. «Марса-фалы отдать!» закричал вахтенный. Порыв ветра нагнал холод, дождь, туман, фрегат сильно накренило — и берегов как небывало. Все закрылось белой мглой, во ста саженях не стало видно ничего, даже шкуны, которая все время качалась, то с одного, то с другого бока у нас. Ну, поскорей отлавировываться от берега. Надеялись, что шквал пройдет и мы подойдем опять. Нет: ветер установился, и туман тоже, да такой, что запутал верхние паруса. Вечер так прошел; мы были, вместо 10, уже в 16 милях от берега. «Ну завтра чем свет войдем», говорили мы, ложась спать. «Что нового?» спросил я опять, проснувшись утром, Фаддеева. «Васька жаворонка съел». сказал он. «Что ты! где ж он взял?» «Поймал на сетках». «Ну что ж не отняли?» «Ушел в ростры, не могли отыскать». «Жаль, ну а еще что?» «Еще — ничего». Как ничего, а на якорь становиться». «Куда становиться: ишь какая погода: со шканцев на бак не видать». [116]
Мы проскитались опять целый день, лавируя по проливу и удерживая позицию. Ветер дул свирепо, волна не слишком большая, но острая, производила неприятную качку, неожиданно толкая в бока. На другой день к вечеру я вышел на верх: смотрю, все толпятся на юте. «Что такое?» спрашиваю. «Входим» говорят. В самом деле мы входили в широкие ворота гладкого бассейна, обставленного крутыми, точно обрубленными берегами, поросшими непроницаемым для взгляда мелким лесом — сосен, берез, пихты, лиственницы. Нас обхватил крепкий смоляной запах. Мы прошли большой залив и увидели две другие бухты, на право и на лево, длинными языками вдающиеся в берег. А большой зализ шел сам по себе еще мили на две дальше. Вода не шелохнется, воздух покоен, а в море, за мысами, свирепствует ветер. В маленькой бухте, куда мы шли, стояло уже опередившее нас наше судно «Кн. Меншиков», почти у самого берега. На берегу успели разбить палатки. Около них толпятся человек десять людей, с судов же, бегают собаки. Мы стали на якорь. Что это за край, где мы? сам не знаю, да и никто не знает: кто тут бывал и кто пойдет в эту дичь и глушь?
Кто тут живет, что за народ? Народов много, а не живет никто.
Здешние народы, с которыми успели поговорить, не знаю на каком языке, наши матросы, умеющие объясняться по своему со всеми народами мира, называют себя Орочаны, Мангу, Кекель. Что это, племена, или фамильные названия? И этого не знаю. Наши большую часть из них называют общим именем Тунгусов. Они не живут тут, а бродят с места на место, приходят к морю ловить рыбу. За ними же скоро, говорят, придут медведи. Мы пока делаем тоже: рыбы [117] пропасть, камбала, бычки, форели, род налимов. Скоро пойдет периодическая рыба, из породы красных, сельди и т. п. У нас теперь рыба и рыба на столе. Вместо лошадей, на берегу бродит десятка три тощих собак, но тут же с берегов выглядывает из чащи леса полная невозможность ездить, ни на собаках, ни на лошадях, ни даже ходить пешком. Я пробовал и вяз в болоте, спотыкался о пни и сучья. Какой же это берег? что за бухта, что за народы? спросите вы. Да все тянется глухой, Манжурский, следовательно принадлежащий Китайцам берег.
Июнь. Нет, берег, видно, нездоров мне. Пройдусь по лесу, чувствую утомление, тяжесть; вчера заснул в лесу, на разостланном брезенте и схватил лихорадку. Отвык совсем от берега. На фрегате, в море лучше. Мне хорошо в моей маленькой каюте: я привык к своему уголку, где повернуться трудно. Можно только лечь на постели, сесть на стул, а затем сделать шаг к двери, и все тут. Привык видеть бизань-мачту, кучу снастей, а через борт море.
Хожу по лесу, да лес такой бестолковый, не то что тропический. Там, или вовсе не продерешься сквозь чащу, а если продерешься, то не налюбуешься красотой деревьев, их группировкой, разнообразием. А здесь можно продраться везде, но деревья стоят так однообразно, прямо, как свечки: пихта, лиственница, ель, — ель, лиственница, пихта, изредка береза; ноги уходят по колена в мох; деревья ростут так прямо, стройно, высоко; куда ни взглянешь, везде этот частокол; взгляд теряется в печальной бесконечности леса. Здесь все деревья мешают друг другу расти и ни одно не выигрывает на счет другого. В тропиках, если одно дерево убивает жизнь вокруг, да за то разрастется само так широко, великолепно. [118]
Я всякий день, пока мы здесь чинимся для дальнейшего пути, иногда два раза, хожу по пням и кочкам, от какого-нибудь мыса к другому, до скалы или до бухточки, мешающей идти дальше, отдыхаю у ключа, к которому матросы наши подставили жолоб, чтоб шлюпки могли наливаться водой. У ключа пасется свезенный с фрегата скот, пяток шанхайских баранов, с всклокоченной шерстью, манильские свиньи, японские куры и московские утки. Так называют Англичане, не знаю почему, уток крупной породы. Собак, принадлежащих кочующим племенам, привязали к деревьям, потому что они, из животных, терпеливо сносят общество только своего брата — собак, а других рвут на части, исключая конечно человека. Баранам и курам досталось было от них. Одна или две собаки остались на свободе. Встретишь такую собаку в лесу, она возвращается, нужды нет что шла в противную сторону, и провожает снисходительно назад.
Здесь кое где разбросаны Мангуны, подальше кочуют Ороча, — все это конечно ветви одного племени, Манжурского, полагают наши. В Сибири всех их называют Тунгусами. К нам часто ездит Тунгус Афонька, с товарищем своим Иваном. Так их назвали наши. Он подряжен бить лосей, или сохатых, по сибирски, и доставлять нам мясо. Недавно убил трех: всего 25 пуд мяса. Оно показалось мне вкуснее говяжьего. Он бьет и медведей. Недавно провожал одного из наших по лесу на охоту. «Чего ты хочешь, Афонька?» спросил тот его: «денег?» — «Нет», был ответ. «Ну коленкору, холста?» — «Нет». «Чего же?» — «Бутылочку». А чем он сражается со зверями? Я заметил, что все те, которые отправляются на рыбную ловлю с блестящими стальными удочками, с щегольским, красного дерева поплавком, и тому подобными затеями, а [119] на охоту с выписанными из Англии и Франции ружьями, почти всегда приходят домой с пустыми руками. Афонька бьет лосей и медведей из ружья с кремнем, которое сделал чуть ли не сам, или может быть выменял в старину у китобоев и которое беспрестанно распадается, так что его чинят наши слесаря всякий раз, как он возвратится с охоты. На днях дали ему хорошее двуствольное ружье с пистоном. Он пошел в лес и скоро воротился. «Что ж ты?» спрашивают. «Возьмите, говорит, ружье: не умею из него стрелять». Он обещал мне принести медвежьих шкур — «за бутылочку».
Про Гиляцкие семейства рассказывают, что они живут здесь зимой при 36° мороза, под кустами валежнику, даже матери с грудными детьми, и греются у огня, едят заготовленную рыбу горбушу и черемшу (род чесноку). Что за край! Зимой льды и холод, летом туманы и холод, хотя и не такой как зимой, однако ж вот теперь 14 Июня, день жаркий, а к вечеру надо одеваться в байковое пальто. Тишина и пустота везде: мимо фрегата робко скользят в байдарках полудикие туземцы. Только Афонька, доходивший в своих охотничьих подвигах через леса и реки и до Китайских, и до наших границ, и говорящий по немногу на всех языках, больше смесью всех, между прочим и наречиями диких, не робея, идет к нам и всегда наровит придти к тому времени, когда команде раздают вино. Кто нибудь поднесет и ему. Он выпьет и не благодарит выпивши, не скажет ни слова, оборотится и уйдет.
Я пробрался как-то сквозь чащу и увидел двух человек, сидевших верхом на обоих концах толстого бревна, которое понадобилось для какой-то починки на наших судах. Один высокого росту, красивый, [120] с покойным, бесстрастным лицом: это из наших. Другой, невысокий, смуглый, с волосами похожими и цветом и густотой на медвежью шкуру, почти с плоским лицом и с выражением на нем стоического равнодушия. Это — из туземцев. Наш пригласил вероятно его вместе заняться делом. Русский делал вырубку на бревне, а туземец сидел на другом конце, чтобы оно не шевелилось, и курил трубку. Щепки и осколки, как дождь, летели ему в лицо и в голову: он мигал мерно и ровно, не торопясь, всякий раз, когда горсть щепок попадала в глаза, и не думал отворотить головы, также не заботился вынимать осколков, которые попадали в медвежью шкуру и там оставались. Русский рубил сильно и глубоко вонзал Топор в дерево. При всяком ударе у него отзывалось что-то в груди. Он кончил и передал топор туземцу, а тот передал ему трубку. Русский закурил и сел верхом на конец, а туземец стал рубить. Щепки и осколки полетели в глаза казаку; он в свою очередь стал мигать.
Что за плавание в этих печальных местах, что за климат! Лета почти нет: утром ни холодно, ни тепло, а вечером положительно холодно. Туманы скрывают от глаз чуть не собственный нос. Вчера палили из пушек, били в барабан, чтобы навести наши шлюпки с офицерами на место, где стоит фрегат. Ветры большею частию свежие, холодные, тишины почти не бывает, а половина Июля!
Но путешествие идет к концу: чувствую потребность от дальнего плавания полечиться — берегом. Еще несколько времени, неделя, другая — и я ступлю на отечественный берег. Dahin! dahin! Но с вами увижусь не скоро: мне лежит путь через Сибирь, путь широкий, безопасный, удобный, но долгий, долгий. И притом [121] Сибирь гостеприимна, Сибирь замечательна, стоит внимания и изучения: можно ли проехать ее на курьерских, зажмуря глаза и уши? Предвижу, что мне придется писать вам не один раз и оттуда.
Странно однако ж устроен человек: хочется на берег, а жаль покидать и фрегат. Но если б вы знали, что это за изящное, за благородное судно, что за люди на нем, так не удивились бы, что я, скрепя сердце, покидаю «Палладу».
Ив. Гончаров.
Текст воспроизведен по изданию: Заметки на пути от Маниллы до берегов Сибири с 27 февраля по 22 мая, 1854 // Морской сборник, № 5. 1855
© текст -
Гончаров И. А. 1855
© сетевая версия - Тhietmar. 2022
© OCR - Иванов А. 2022
© дизайн -
Войтехович А. 2001
© Морской
сборник. 1855
Спасибо команде vostlit.info за огромную работу по переводу и редактированию этих исторических документов! Это колоссальный труд волонтёров, включая ручную редактуру распознанных файлов. Источник: vostlit.info