ГОНЧАРОВ И. А.

РУССКИЕ В ЯПОНИИ

в конце 1853 и в начале 1854 годов.

Статья III-я и последняя.

Нагасакский рейд.

Четверо суток шли мы назад, от Saddle-Islands домой, так называли мы Нагасаки, где обжились в три месяца, как дома, хотя и рассчитывали придти в два дня. Но мы не рассчитывали на противный ветер, а он продержал нас часов сорок, почти на одном месте. На этом коротеньком переходе не случилось ничего особенного. Я не упоминаю о качке: это не особенное в море. В концу четвертых суток увидели острова Гото, потом все скрылось в темноте. До сих пор хлопотали, как бы скорее придти, а тут начали стараться не приходить скоро. Убавили парусов и стали делать около пяти миль в час, чтобы у входа быть не прежде рассвета. Мы незаметно подкрались к Нагасаки.

Рано утром услыхал я шум, топот, по временам мелькала в мое окошечко облитая солнцем, зеленая вершина знакомого холма. Фаддеев принес чай и сказал, что Японец приезжал уж с бумагой, с которой, по форме, является на каждое иностранное судно. «Да мы на якоре что ли? спросил я». — «Никак нет еще». — «Ведь мы на рейде?» — «Точно так». — «Зачем же дело стало?» — «Лавируем: противный ветер, не подошли с полверсты». — Но вот и дошли, вот раздалась команда «из бухты вон!» потом «якорь отдать!» Стали, я вышел на палубу.

Немного холодно, как у нас Сентябрьский день, с солнцем. Но тихо: Нагасакский ковш синеет, как [64] само небо, вода чуть чуть плещется. Холмы те же, да не те: бурые, будто вызженные солнцем. Такие точно, в прошлом году, месяцем позже, явились мне горы Мадеры. И здесь, как там, молодая зелень проглядывает местами. Но какая разница! там цветущие сады, плющ и виноград вьются фестонами по стенам, цветы стыдливо выглядывают из за заборов, в Январе веет теплый воздух, растворенный кипарисом, миртом и элиотропом; там храмы, виллы, вино, женщины — полная жизнь! здесь огороды с редькой и морковью, заборы, но без цветов, деревянные кумирни, вместо вина — саки, женщины тоже, но чернозубые, — первая страница жизни, и в добавок холод!

Опять пошло по прежнему. — Вот и Японцы едут. Приехали баниосы. С ними Сьоза. Они приехали поздравить с приездом. Поговорив с П-м в капитанской каюте, явились на ют к Адмиралу, с почтением. Ойе-Саброски, с детским личиком своим, был тут старший. Присев перед Адмиралом, он уж искал вокруг глазами, как бы сшалить что-нибудь. — А! Г.! Г.! закричал он детским голосом, увидев меня, и засмеялся. Но его остановил серьёзный вопрос: «тут ли полномочные?» — «Будут, через три дня» отвечал он через Сьозу. — «Если не будут, приказано было прибавить, мы идем, куда располагали, в Едо. Время дорого и терять его не станем. Полномочные может быть уж здесь, да вы не хотите нам сказать». — «Нет, их нет», начали они уверять. Угроза так подействовала на них, что они сейчас же скрылись.

Вечером я читал у себя, в каюте: слышу, за стеной как будто колят лучину. «Что там?» спрашиваю. — «Да Японцы тут». — «Опять? кто ж это лучину ломает?» — Это разговаривает Кичибе. Я пошел в капитанскую каюту и застал там Эйноске, Кичибе, старшего [65] из баниосов Хагивари Матаса, опять Ойе-Саброски и еще двух подставных. Все знакомые лица. «Здравствуй Эйноске, здравствуй Кичибе!» — Кичибе загорланил мое имя, Эйноске скромно подал руку. Ойе засмеялся, а Хагивари потупился, как бык и подал мне кулак. Тут же был и тот подставной, который однажды так ласково, как добрая тётка, смотрел на меня, Их повели к Адмиралу. «Губернаторы приказали кланяться и поздравить с благополучным приездом!» сказал Хагивари. Кичибе четыре раза повернулся на стуле, крякнул и начал давиться смехом, произнося каждый слог отдельно. «Благодарите губернаторов за внимание», отвечали им. Кичибе перевел ответ: все четыре бритые головы баниосов наклонились разом. Опять Хагивари сказал что-то. «Их превосходительства, губернаторы, приказали осведомиться о здоровье, переводил Кичибе. — «Благодарите: надеемся, что и они здоровы», приказано отвечать. — Поклон и ответ: «совершенно здоровы». — «Губернаторы желают, продолжал Кичибе, чтобы впредь здоровье Полномочного было удовлетворительно». — Им пожелали того же самого. Бог знает, когда бы кончился, этот разговор, если б баниосам не подали наливки и не повторили вопрос: тут ли полномочные? Они объявили, что полномочных нет и что они будут, не через три дня, как ошибкой сказали нам утром, а через пять, и притом эти пять дней надо считать с 8 или 9-го Декабря... Им не дали договорить. — «Если в Субботу, сказано им (а это было в Среду) они не приедут, то мы уйдем». — Они стали торговаться, упрашивать подождать только до их приезда, — «а там делайте, как хотите», прибавили они. Очевидно, что губернатору велено удержать нас и он ждал высших лиц, чтобы сложить с себя ответственность во всем, чтобы мы ни предприняли. [66]

Впрочем положительно сказать ничего нельзя: может быть полномочные и действительно тут. Как добраться до истины? Все средства к обману на их стороне. Они могут сказать нам, что один какой нибудь полномочный заболел в дороге и что трое не могут начать дела без него и т. п. Поверить их невозможно.

Мы еще с утра потребовали у них воды и провизии в таком количестве, чтоб нам стало надолго, если б мы пошли в Едо. Баниосы привезли с собой много живности, овощей, Фруктов и, не ящики, а целые сундуки конфект, в подарок от губернаторов. Им заметили, что уже раз было отказано в принятии подарка, потому что губернатор не хотел сам принимать от нас ничего. Начались опять упрашиванья. Кичибе вылезал совсем из своих халатов, которых, по случаю зимы, было на нем до пяти, чтобы убедить, но напрасно. Провизию велено было сгрузить назад в шлюпки. Тогда переводчики попросили позволения съездить к губернаторам узнать их ответ. Баниосы остались: им показывали картинки, заводили маленький орган, всячески старались занять их, а между тем губернаторский подарок пирамидой лежал на палубе. Свиньи, с связанными ногами, делали отчаянные усилия встать и, не успев, усугубляли хрюканье, или издавали пронзительный визг. Петухи, битком набитые в плетеную корзинку, дрались между собою, несмотря на тесноту, куры неистово кудахтали. По палубе носился запах чесноку, редьки и апельсинов. «Хи, хи хи!» твердил по прежнему в каюте Кичибе, а Эйноске, тихим, вкрадчивым голосом, расспрашивал меня, английским ломаным языком, где мы были. — «В Китае», сказал я. — «Что видели?» — «Много, между прочим, войну инсургентов с [67] империялистами». — «А еще?» — «Еще...» Я знал, чего он добивается, но мне хотелось помучить его. — «Еще Американцев», сказал я. «Кого же?» живо перебил он. — «Коммодора Перри...» — «Коммодора Перри?...» повторил он еще живее. — «Невидали, а видели капитана американского корвета «Саратога». — «Саратога!» — невольно воскликнул он. Все это знакомые Японцам имена судов, бывших в Едо. — «Где ж Перри, в Соединенных Штатах?» спросил он, подвинув нос свой почти вплоть к моему носу. — «Нет, не в Соединенных Штатах, а в Амое» — «В Амое?» — «Или в Нинто». — «В Нинто?» — «А может быть и в Гон-Конге», заметил я равнодушно.

Через полчаса он передал этот разговор Хагивари: я слышал названия: «Амой, Нинто, Гон-Конг». — Тот записал.

— Чтобы вам съездить, хоть в Шанхай, сказал я Эйноске: там бы вы увидели образчик Европейского города.

— О, да, отвечал он, мне бы хотелось больше: я желал бы ехать вокруг света. Эта мысль обольщает меня.

— Да вот в Россию поедем, говорил я. Какие города, храмы, дворцы, какое войско увидел бы там!

— В Россию, нет! живо перебил он: там женщин нет!

Слышите, mes dames? Ах, варвар!

— Кто ж вам сказал? заметил я; как женщин нет: plenty (много)! Да вы женаты?

— Да, у меня есть десятимесячная дочка: на днях ей оспу прививали.

— Так что же вам за дело до женщин? Спросил я. Он усмехнулся. Каков японский Дон-Жуан? [68]

К вечеру пришло от губернатора согласие принять подарки. На счет приезда полномочных, опять губернатор просил дать срока, вместо Субботы, до Четверга, прибавив, что они имеют полное доверие от правительства и большие права. Это все за тем, чтоб заинтересовать нас их приездом. Баниосы сказали, что полномочные имеют до 600 человек свиты с собой и потому едут медленно, и не все вдруг, а по одному. На это приказано отвечать, что если губернатор поручится, что в Четверг назначено будет свидание, тогда мы подождем. В противном случае уйдем в Едо.

Такое решение, по видимому, очень обрадовало их. Поэтому можно было заключить, что если не все, четверо, то хоть один полномочный да был тут.

Живо убрали с палубы привезенные от губернатора конфекты и провизию и занялись распределением подарков с нашей стороны. В этот же вечер с баниосами отправили только подарок первому губернатору, Овосаве Бунгоно: малахитовые столовые часы, с группой бронзовых фигур, да две хрустальные вазы. Кроме того послали ликеров, хересу и несколько голов сахару. У них рафинаду нет, а есть только сахарный песок. Надо было прибрать подарок другому губернатору, оппер-баниосам, двум старшим и всем младшим переводчикам, всего человекам двадцати. Хлопот бездна: нужно было перевернуть весь трюм на транспорте, достать зеркала, сукна, материи, карманные часы и т. п. потом назначать, кому что. В этом предстояло немалое затруднение: всех главных лиц мы знали по имени, а прочих нет. Их помнили только в лицо. От того в списке у нас они значились под именами: косого, тощего, рябого, колченогого, а другие носили название некоторых наших земляков, на которых походили. Кое-как уладили и это. Дня два [69] возились с подарками. Другому губернатору подарили: трюмо, коврик и два разноцветных, комнатных фонаря. Баниосам — по зеркалу, еще сукна и материи на халаты. Никто не был забыт, кто чем-нибудь был полезен. Самым мелким чиновникам, под надзором которых возили воду и провизию, и тем дано было по халату и по какой-нибудь вещице.

Сукна у Японцев нет и не все они знают о его употреблении. Им нарочно дарили его, чтобы они узнавали, что это такое, и привыкали носить. Потребность есть: на дворе холодно и они носят по три, по четыре халата, из льняной материи, которые не заменят и одного суконного. А простой народ ходит, когда солнце греет, совсем нагой, а в холод накидывает на плечи какую-то тряпицу. Жалко было смотреть на бедняков, как они, с обнаженною грудью, плечами, и ногами, тряслись, посинелые от холода, ожидая, часа по три, на своих лодках, пока баниосы сидели в каюте. Еще дарили им зеркала, вместо которых они употребляют полированный металл, или даже фарфор; раздавали картинки, термометры, компасы, дамские несессеры, словом все, что могло возбудить любопытство и обратиться в потребность.

На другой день, 24-го числа, в Рождественский сочельник, погода была великолепна: трудно забыть такой день. Небо и море — это одна голубая масса, воздух теплый, без движения. Как хорош нагасакский залив! и самые Нагасаки, облитые солнечным светом, походили на что-то путное. Между бурыми холмами кое-где ярко зеленели молодые всходы нового посева, риса, пшеницы, или овощей. Поглядишь к морю — это бесконечная лазоревая пелена; рассеянные кое-где острова, от рефракции, кажутся совсем отделившимися от горизонта воды и повешенными в небе. Ночью, чуть ли [70] не лучше, не красивее. Звезды здесь кажутся непомерно велики. В безлунную ночь светло: они так и пронзают воздух холодными своими лучами, как стальными спицами. Венера бессовестно сияет. Ядро ее видно простым глазом: оно кажется с маленькое яблоко. — «Каррикатура южных зим», говорит Пушкин про наше северное лето: «правда», думал я, расхаживая в 9 часов вечера по палубе в летнем шерстяном пальто. В Петербурге этого и в Июле месяце не сделаешь.

24-го числа, вместе с баниосами, явился новый чиновник, по имени Синоуара Томотаро, принадлежащий к свите полномочных и приехавший будто бы вперед, а вероятно вместе с ними. Все они привезли уверение, что губернатор отвечает за свидание т. е. что оно состоится в Четверг. И так мы остаемся. Настала наконец самая любопытная эпоха нашего пребывания в Японии; завязывается путем дело, за которым прибыли вдруг экспедиции от двух государств. Мы толкуем, спорим между собой о том, что будет; верного вывода сделать нельзя: с этим младенческим, отсталым, но лукавым народом угадывать и предвидеть трудно. В одном из прежних писем я говорил о способе их действия: тут, как ни знай сердце человеческое, как ни будь опытен, а трудно действовать по обыкновенным законам ума и логики. Если трудно, как говорят, хитрить с женщиной, то с Японцами просто невозможно. Там, после нескольких примеров, наблюдательный человек приобретает данные и действует по ним уже безошибочно. А к этим полудиким и полупросвещенным нравам нет ключа. Не знаешь, как и куда примет направление мысль Японца, что кроется в его словах. У него другие убеждения, следовательно другой силлогизм и софизм, нежели у нас, потому что другая философия и нравственность. [71]

Так же трудно действовать с ними, как трудно заговорить на их языке, не имея грамматики и лексикона.

Вчера их предупредили, что нам должно быть отведено хорошее место, но ни одно из тех, которые они показывали прежде. Они были готовы к этому объяснению. Хагивари сейчас же вынул и план из-за пазухи и указал, где будет отведено место. Подле города где-то.

Там есть кумирня, прибавили они: бонзы на время выберутся оттуда. Кроме того есть дом, или два, откуда тоже выгоняют каких то чиновников. Завтра К. Н. П-т, по приказанию Адмирала, едет осмотреть. Губернаторы, кажется, все силы употребляют угодить нам, или, по крайней мере, показывают вид, что угождают. Совсем противное тому, что было три месяца назад! Впечатление, произведенное в Едо нашим прибытием, назначение оттуда, для переговоров с нами, высших сановников, и наконец вероятно данные губернаторам инструкции, как обходиться с нами, все это много сбавило спеси их превосходительствам. По прибытии нашем, они действовали по старой методе, не смея изменить ее, хотя конечно видели сами, что настали другие времена.

Мы на этот раз подошли, из Шанхая к Нагасаки, так тихо в темноте, что нас с мыса Номо и не заметили и стали давать знать с батарей в город выстрелами о нашем приходе в то время, когда уже мы становились на якорь. Мы застали Японцев врасплох. Ни одной караульной лодки не было на рейде. Часа через три, они стали было являться и довольно близко от нас, но от нас послали катер отбуксировать их дальше. Шкуна и транспорт вошли далеко в Нагасакский залив и мы расположились, как у себя дома. Лодки исчезли и уже не появлялись более. Губернаторы предупреждают наши желания. [72]

Сегодня, 26-го, чиновники приезжали опять благодарить за подарки и опять показывали план места. Их тоже поблагодарили за провизию.

Рождество у нас прошло, как будто мы были в России. Проводив Японцев, отслушали всенощную, вчера обедню и молебствие, поздравили друг друга, потом обедали у Адмирала. После играла музыка. Эйноске, видя всех в парадной форме спросил, какой праздник. Хотя с ними избегали говорить о християнской религии, но я сказал ему: надо же приучать их по немногу ко всему нашему, — затем сюда приехали. Кажется, недалеко время, когда опять проникнет сюда Слово Божие и водрузится крест, но так, что уже никакие силы не исторгнут его. Когда то? Не даст ли Бог нам сделать хотя первый и робкий шаг к тому? Хлопот будет немало с здешним правительством: так прочна (правительственная) система отчуждения от целого мира. Приняты все меры против сближения, поэтому не легко познакомить народ с нашим бытом и склонить его на сторону Европейцев. Пока нет приманки, нет и искушений: правительство понимает это и потому строго запрещает привоз всяких предметов роскоши, и особенно новых. Наших подарков не дали чиновникам в руки. Эйноске сказывал вчера, что список вещам отправляют в Едо и, если оттуда пришлют разрешение, тогда и раздадут их. На все у них запрещение: сегодня П-т дает баниосам серебряные часы, которые забыли отослать третьего дня, в числе прочих подарков. Чего бы кажется, проще, как взять да прибавить к прочим? Нет, нельзя, надо губернатора спросить, а тот отнесется в совет, совет к Сиогуну, тот к Микадо и пошло! Еще сказали им сегодня, что место поедут посмотреть с П-м трое, вместо двоих, как сказано прежде. Опять сомнение и в этих [73] пустяках; даже готовились, после долгих совещаний, отказать, да их не послушали. И так во всем один неизменный порядок. Нарушить это, обратить их к здравому смыслу ничем другим нельзя, как только силой. Они долго недопустят свободно ходить по своим городам, ездить внутрь страны, заводить частные сношения, даже и тогда, когда решатся начать торговлю с иностранцами. Если теперь Японцам уже нельзя подчинить эту торговлю таким же ограничениям, каким подчинены сношения с Голландцами, то, с другой стороны, иностранцам нельзя добровольно склонить их действовать совершенно на европейский лад. Ни хитрость, ни убеждения, ничто не поможет. Одна надежда на их трусость. Сила со стороны Европейцев и желание мира со стороны Японцев помогут выторговать у них отмену некоторых стеснений. Одним словом, только внешние чрезвычайные обстоятельства, как я сказал прежде, могут потрясти их систему, хотя народ сам по себе и способен к реформе.

Сегодня, 28-го Декабря, русского стиля, приехали Хагивари, Ойе-Саброски и Сабро сказать, что полномочные приехали. Эйноске и Кичибе, и те были в парадных шелковых халатах, в новых кофтах (всегда черных) и в шелковых юбках. Первое свидание назначено в Четверг. Адмирал желает, чтобы полномочные приехали на Фрегат, на том основании, что он уже был на берегу и передал бумаги от своего правительства, что, следовательно, теперь они, имея сообщить Адмиралу ответ, должны также привезти его сами. Но еще не решено, как это должно случиться.

Место видели: говорят, хорошо. С К. Н. Посьетом ездили В. А. Римский-Корсаков, И. В. Фуругельм и К. И. Лосев. Звали меня, но ехать тотчас после обеда! Место отведено на левом мысу, при выходе из [74] пролива на внутренний рейд. Сегодня говорила баниосам, что надо фрегату подтянуться к берегу, чтоб недалеко было ездить туда. Опять затруднения, совещания и наконец всегдашний ответ «спросим губернатора».

Спросили и губернатора тот говорит, что надо еще кое что убрать, что чиновники и бонзы не перебрались оттуда. Вчера и сегодня шли толки о свидании. Адмирал объявил, что не останется в Нагасаки, если 1/13 Января не будет свидания. Он приказал сказать, что ждет полномочных к себе, а они просят к себе говоря, что устали с дороги. Адмирал предложил им некоторые условия и, подозревая, что они не упустят случая, по обыкновению, промедлить, объявил, что дает им сроку до вечера. Баниосы вечером приехали и сказав, что полномочные согласны, просили дать им записку об этих условиях. Дали. Сегодня 30-го — просыпаемся, говорят, что Кичибе и Эйноске сидят у нас с 6 часов утра. Вот как живо стали поворачиваться, Кичибе особенно — беда: «люблю лежать и ничего не делать», говорит он. Приехали и баниосы и привезли бумагу, на Голландском и Японском языках, в которой изъявлено согласие на все условия, за исключением двух, что 1-е, команда наша съедет на указанное место завтра же. Говорят еще не совсем готово место и просят подождать три дня. 2-е, Полномочные приедут, не на другой день к нам, а через два дня. Адмирал не взял на себя труда догадываться, зачем это, тем более, что Японцы верят в счастливые и несчастные дни, и согласился лучше поехать к ним лишь бы за пустяками не медлить, а заняться делом. Главные условия свидания состояли в том, чтобы один из полномочных встретил Адмирала при входе в дом, чтобы при угощении обедом, или завтраком, присутствовали и они, а не как хотел Овосава — накормить без себя, далее, [75] что караул наш будет состоять из 40 человек кроме музыкантов, офицеров будет втрое больше, против прежнего, что поедем мы на 9-ти шлюпках и наконец с своей стороны встретим полномочных у себя, с должным почетом, и, между прочим, будем салютовать пушечными выстрелами, если только они этого пожелают. На последнее полномочные сказали, что дадут знать о салюте за день до своего приезда. Но адмирал решил, не дожидаясь ответа о том, примут ли они салют себе, салютовать своему флагу, как только наши катера отвалят от берега. То-то будет переполох у них! Все остальное будет по прежнему т. е. рассветятся флагами, люди станут по реям и так далее.

1854 год.

1/13 Января. С новым годом! Как вы проводили старый и встретили новый год? Как всегда? собрались, по обыкновению, танцевали, шумели, играли в карты, потом зевнули не раз, ожидая боя полночи, поймали наконец вожделенную минуту и взялись за бокалы. Все одно, как пять, десять лет назад. В первый раз в жизни случилось мне провести последний день старого года как-то иначе, непохоже ни на что прежнее. Я обедал в этот день у Японских вельмож! Слушайте же, если вам не скучно, подробный рассказ обо всем, что я видел вчера. Не берусь одевать все вчерашние картины и сцены в их оригинальный и яркий колорит: обещаю одно: верное, до добродушия, сказание о том, как мы провели вчерашний день.

Назначено было отвалить нам от фрегата в 11 часов утра. Но известно, что час и назначают за тем, чтоб только знать, на сколько приехать позже назначенного времени: так заведено в хорошем обществе. И [76] мы, как люди хорошего общества, отвалили в половине первого.

Вы улыбаетесь при слове отваливать: в хорошем обществе оно не в ходу: но у нас здесь отваливай — фешенебельное слово.

Мы отвалили. Ехали на 9 шлюпках, которые растянулись на версту. Порядок тот же, как из первую поездку в город т. е. впереди ехал Капитан-Лейтенант Посьет, на адмиральской гичке, чтоб встретить и расставить на берегу караул. Далее, на барказе самый караул, в числе 50 человек. За ним катер, с музыкантами. Потом катер, со стульями и слугами. Следующие два занимали офицеры: человек 15, со всех судов. Наконец адмиральский катер: в нем, кроме самого Адмирала, помещались командиры со всех четырех судов: Ф. А. Уньковский, Капитан Лейтенанты, Р. Корсаков, Назимов и Фуругельм, Лейтенант Барон Крюднер, Надворный Советник О. А. Гошкевич и ваш покорнейший слуга.

За тем ехали два вельбота и еще гичка, с некоторыми офицерами.

Люди стали по реям и проводили нас, по прежнему, троекратным ура, разноцветные флаги опять, в одно мгновение, развязались и пали на снасти, как внезапно брошенная сверху куча цветов. Музыка заиграла народный гимн. Впечатление было все тоже, что и в первый раз. Я ждал с нетерпением салюта: это была новость. Мне хотелось видеть — что Японцы? Да, я забыл сказать, что, за полчаса до назначенного времени, приехал, как и в первый раз, старший, после губернатора, в городе чиновник сказать, что полномочные ожидают нас. За ним, по Японскому обычаю, тянулся целый хвост баниосов и прочего всякого чина. Чиновник выпил чашку чаю, две рюмки cherry brandy [77] (вишневой наливки) и уехал. Только Японцы стали садиться на лодки, как Адмирал поручил г. Посьету сказать переводчикам, чтобы баниосы велели всем японским лодкам подальше отойти от фрегата: салютовать дескать будут. Заранее он извещать об этом не хотел, предвидя со стороны губернаторов возражения и просьбы — не салютовать. Баниосы так и оцепенели от этой неожиданной новости. Один занес было ногу на трап, чтоб сойти, да и остался на несколько секунд с поднятой ногой. Вся толпа остановилась за ним, а старший чиновник сидел уж в своей лодке и ждал других. Очнувшись, баниос побежал к нему передать новость и тотчас же воротился, с просьбою не салютовать, подождать, пока они дадут знать губернатору. Этого то и не хотели. «Некогда, некогда торопили мы их: поезжайте скорее, мы сейчас сами едем». Нейдут в лодки, да и только, все стоят у трапа, упрашивают. Мы предвидели смущение Японцев и не могли удержаться от смеха. Я слышу слова misverstand от переводчика и подхожу узнать, что такое: он говорит, что на их батареях, люди не предупреждены о салюте и от того выйдет недоразумение: станут пожалуй палить и они. «Нужды нет, пусть палят, говорят им: так и следует — отвечать на салют». Все не решаются уходить. «Пора пора, торопили их, сей час будут палить: вон уж пошли по орудиям». Давно бы надо было сказать так. Раздалось такое дружное щелканье соломенных сандалий по трапу, какого еще, кажется, не было. Они уехали и увели с собой все лодки. Тронулись с места и мы. Только зашли наши шлюпки за нос фрегата, как из бока его вырвался клуб дыма, грянул выстрел и вдруг горы с права, молча, целые веки, стоявшие тут без всякого дела, проснулись и все разом затрещали эхом, как будто [78] какой нибудь гигант закатился хохотом. Другой выстрел, за ним выстрел на корвете, опять у нас; опять там, хохот в горах удвоился. Выстрелы повторялись: то раздавались на обоих судах в одно время, то перегоняли друг друга — горы выходили из себя, а губернаторы вероятно пуще их. Если Японскому глазу больно, как выразился губернатор в первое свидание, видеть чужие суда в их портах, то Японскому уху еще, я думаю, больнее слышать рев чужих пушек. Их пушки малы и выстрелы не будили гор. Я смотрел на лодки, на японские батареи — нигде никакого движения, все как будто спрятались, только две собаки мечутся взад и вперед и ищут места спрятаться, да негде: побегут от выстрела к горам, а оттуда гонит их эхо. Но кончилось: пушки замолчали, горы опять заснули, собаки успокоились, на высотах показалось несколько длиннополых японских фигур. Гребцы наши молчаливо, но сильно налегали грудью на весла. Мы углубились уже далеко в залив, а дым от выстрелов все еще ленивым узором крался по воде, направляясь тихонько к морю. Издали, с передового катера, слабо доносились к нам звуки музыки. Мы быстро двигались вперед, мимо знакомых уже, прекрасных бухт, холмов, скал, лесков. Я занялся тем же, чем и в первый раз т. е. мысленно уставлял все эти пригорки и рощи храмами, дачами, беседками и статуями, а воды залива пароходами и чащей мачт.

Берега населял Европейцами: мне уж виделись дорожки парка, скачущие амазонки. А ближе к городу снились фактории, Русская, американская, английская... — Вот место, которое нам отводят губернаторы, «сказал капитан Фуругельм, ездивший с К. Н. Посьетом смотреть место.

Японские лодки кучей шли и опять выбивались из [79] сил, торопясь перегнать нас, особенно ближе к городу. Их гребцы, то примолкнут, то вдруг заголосят отчаянно: «оссильян! оссильян!» Наши невольно заразятся их криком, приударят веслами, да вдруг как будто одумаются и начнут опять покойно рыть воду.

Наконец надо же и совесть знать, пора и приехать. В этом японском, по преимуществу тридесятом государстве, можно еще оправдываться и тем, что «скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается». Чуть ли эта поговорка не здесь родилась и перешла, по соседству с Востоком, и к нам. Но мы выросли и поговорка осталась у нас в сказках.

В Японии, напротив, еще до сих пор скоро дела не делают, и не любят, даже тех, кто имеет эту слабость. От наших судов до Нагасаки — три добрых четверти часа езды: Японцы часто к нам ездят: ну, чтобы пригласить стать у города, чтоб самим не терять по пустому время на переезды? Нельзя. Почему? Надо спросить у Верховного Совета, Верховный Совет спросит у Сиогуна, а тот пошлет к Микадо.

Японские лодки непременно хотели пристать все вместе с нашими: можете себе представить, что из этого вышло. Одна лодка становилась поперег другой и все стеснились так, что если б им поручили не пустить нас на берег, так лучше бы сделать не могли того, как сделали теперь, чтоб пустить.

Потом пошло все по прежнему т. е. музыканты, караул, все стояло на своих местах. И японские войска расставлены были по обеим сторонам дороги т. е. те же солдаты с картонными шапками на головах и ружьями или quasi-ружьями в чехлах, ноги врозь и коленки вперед. И лошадь была тут, которой я пять не заметил, и норимоны, и старик с сонными [80] глазами, и толпа переводчиков и баниосы. Японцы, подобрав халаты, забыв важность, пустились за нами, в припрыжку, бегом, теряя туфли, чтоб поспеть к дому прежде нас. В сенях сидели на пятках те же лица, но на крыльце стоял по уговору, младший из полномочных.

В чем это он? что у него на голове? мы не успели рассмотреть его хорошенько. Он пошел вперед и мы за ним. По амфиладе рассажено было менее чиновников нежели в первый раз. Мы толпой вошли в приемную залу. По этим мирным галереям не раздавалось, может быть, никогда такого шума и движения. Здесь, в белых бумажных чулках скользили доселе, точно тени, незаметно от самих себя, японские чиновники, пробираясь, иногда ползком, вдруг раздались такие крепкие шаги.

В ту минуту, как мы вошли в приемную залу, отодвинулись тайно кулисы, ширмы с противуположной стороны и оттуда выдвинулись, медленно, один за другим, все полномочные. Показался несколько согбенный старик. От старости рот у него постоянно был немного открыт. За ним другой, лет сорока пяти, с большими, карими глазами, с умным и бойким лицом. Третий, очень пожилой человек, худощавый и смуглый, с поникшим взором, как будто проведший всю жизнь в затворничестве, и немного с птичьим лицом. Четвертый — средних лет: у этого было очень обыкновенное лицо, каких много, не выражающее ничего, как лопата. На таких лицах можно сразу прочесть, что, кроме ежедневных, будничных забот, они о другом думают мало. Они стали, все четверо, в ряд, и мы взаимно раскланялись. С правой стороны подле полномочных поместились оба нагасакские губернатора, а по левую еще четыре, приехавшие тоже из [81] Едо, по видимому, важные лица. Сзади полномочных сели их оруженосцы, держа богатые сабли в руках. Налево у окон усажены были в ряд чиновники, вероятно тоже из Едо; по крайней мере мы знакомых лиц между ними не заметили.

Я стал рассматривать каждое лицо отдельно и должен был сознаться, что картинки, на которых рисуют отдаленных народов, еще не вполне передают действительность. Нарисуй я эти четыре, стоящие перед нами фигуры, и вы не поверите мне. Все четверо полномочных были в широких мантиях, из богатой, толстой, как лубок, шелковой, с узорами, материи, которая едва сжималась в складки. Рукава к кисти были чрезвычайно широкие. Спереди, от самого подбородка до пояса, висел, из той же материи, нагрудник. Внизу обыкновенный халат и юбка конечно шелковые же. У старика материя зеленая, у второго белая, в роде моар, только с редкими полосами. У всех четырех полномочных и у губернаторов тоже, на голове наставлена была на маковку вверх дном маленькая черная, с гранью коронка, очень похожая формой на дамские рабочие корзиночки, и, пожалуй на кузовки, с которыми у нас бабы ходят за грибами. Коронки эти делаются, как я после узнал, из папье маше. У двоих чиновников, помещавшихся налево от полномочных, коронки были одинакой с ними формы, а у следующих двух одна треугольная, другая квадратная, обе плоские. У старших коронки прикреплялись пропущенными под подбородок белыми, а у младших черными снурками. Все бы еще ничего: но у третьего полномочного, у обоих губернаторов и еще у одного чиновника шелковые панталоны продолжались на аршин далее ног. Губернаторы едва шли, с трудом поднимая ноги.

Эта одежда присвоена какому то чину, или должности. [82] Вообще весь этот костюм был самый парадный, как наши полные мундиры. Глядя на фигуру стоящего в полной форме Японца, с несколько поникшей головой, в этой мантии, с коробочкой на лбу и в бесконечных панталонах, поневоле подумаешь, что какой нибудь проказник когда-то задал себе задачу одеть человека, как можно неудобнее, так чтоб ему нельзя было, не только ходить и бегать, но даже шевелиться. Японцы так и одеты. Шевелиться в этой одежде мудрено. Она выдумана за тем, чтобы сидеть и важничать в ней. И когда видишь Японцев, сидящих на пятках, то скажешь только, что эта вся аммуниция, как нельзя лучше, пригнана к сидячему положению и что тогда она не лишена своего рода величия и красоты. Эти куски богатой шелковой материи, волнами, обильно обвивающие тело, прекрасно драпируются около ленивой живой массы, сохраняющей важность и неподвижность статуи. Обе стороны молча, с минуту, поглядели друг на друга, измеряя глазами, с ног до головы, мы их, они нас. Наш знакомый Овосава Бунгоно, недавно еще, с таким достоинством и гордостью, принявший нас, перешел на второй план, он лицом приходился прямо в ухо старику и стоял, потупя взгляд, не поворачиваясь, ни направо, ни налево. Он, то скромно потуплял глаза, то косился на нас. И было за что: ему оставалось отдежурить всего какой нибудь месяц и ехать в Едо, а теперь он, по милости нашей, сидит полтора года и Бог знает сколько времени еще просидит. Другой губернатор, Мизно Чикогоно, был с лица не мудрец, но с злым выражением.

Полномочные показали вид, что хотят говорить, и мгновенно, откуда ни возьмись, подползли к их ногам, из двух разных углов, как ужи, Эйноске и Кичибе. [83]

Они приложили лбы к полу и слушали в этом положении, едва дыша. Начал старик. Мы так и впились в него глазами. Старик очаровал нас с первого раза. Такие старички есть везде, у всех наций. Морщины лучами окружали глаза и губы. В глазах, голосе, во всех чертах, светилась старческая, умная и приветливая доброта, плод практической мудрости. Всякому, кто ни увидит этого старичка, захотелось бы выбрать его в дедушки. Кроме того у него были манеры, обличающие порядочное воспитание. Он начал говорить: но губы и язык уже потеряли силу, он говорил медленно. Говор его походил на тихое и ровное переливанье, из бутылки в бутылку, жидкости. Кичибе приподнял голову, показал зубы, покряхтел, подавился немного, кивнул раза три головой и потом уже перевел приветствие. Старик поздравлял Адмирала с приездом и желал ему доброго здоровья. Адмирал отвечал тоже приветствием. Кичибе поклонился в землю и перевел. Старик заговорил опять форменное приветствие командиру судна. Но эти официальные выражения чувств, очень хорошие в устах Овосавы, как-то не шли к нему. Он смотрел так ласково и доброжелательно на нас, как будто хотел сказать что нибудь другое, искреннее. И действительно после сказал. Но теперь он продолжал приветствия К. Л. Посьету, взявшему на себя труд быть переводчиком, наконец всем офицерам. Только кончил старик, как чиновник, стоявший с левой стороны и бывший чем-то в роде церемониймейстера, кликнул шепотом: «Эйноске!» и показал на второго полномочного. Ейноске быстро подполз к ногам второго и приложил лоб к полу. Тот повторил те же приветствия и в таком же порядке. Переводчики ползком подскочили, к третьему и четвертому полномочным и наконец к губернаторам. [84] Все они, по очереди, повторили поздравление, твердо произнося русские имена. Им отвечено было Адмиралом благодарственным приветствием от себя и от всех. Все это делалось стоя. Все были в параде: шелковых юбок не оберешься. Видно, что собрание было самое торжественное. Кичибе и Эйноске были тоже в шелку: Креповая черная, или голубая мантилья, с белыми гербами, шелковый халат, такая же юбка и белые бумажные чулки. Пока говорили эти приветствия, я опять забылся, как в первое свидание с губернатором: это было только второе в том же роде, но с более ярким колоритом. Глаз и мысль не успели привыкнуть к новости зрелища. Мне не верилось, что все это делается на яву. В иную минуту казалось, что я ребенок, что няня рассказала мне чудную сказку о неслыханных людях, а я заснул у ней на руках и потом вижу все это во сне. Да где же это я в самом деле? кто кругом меня, с этими бритыми лбами, смуглыми щеками, как у мумий, с поникшими головами и полуопущенными веками, в длинных, широких одеждах, изображаемых на старых картинах, неподвижные, едва шевелящие губами, из за которых болезненно, с подавленными вздохами, вырываются неуловимые для нашего уха, глухие звуки? Уж не древние ли покойники встали из тысячелетних гробниц и собрались на совещание? Ходят ли они, улыбаются ли, поют ли, пляшут ли? Знают ли нашу человеческую жизнь, наше горе и веселье, или забыли в долгом сне, как живут люди? Что это за дом, за комната: окна заклеены бумагой, в комнате тускло и сыро, как в склёпе, кругом золоченые ширмы, с изображением аистов, эмблемы долголетия? Крышу поддерживает ряд простых, четыреугольных деревянных столбов, она без потолка, из тесанных досок, дом первобытной постройки, как его [85] выдумали первые люди. Где же я? Обман, которым я тешил себя, продолжался не долго: вон один отживший, самый древний, именно старик вынул из за пазухи пачку тонкой бумаги, отодрал лист, высморкался в него и бросил бумажку, как в бездну, в свой неизмеримый рукав. «А! это живые!»

Нас попросили отдохнуть и выпить чашку чаю, в ожидании, пока будет готов обед. Ну, слава Богу! я успокоился совсем: я среди живых людей, здесь едят. Японский обед! с какою жадностью читал бывало я описания чужих обедов т. е. чужих народов, вникал во все мелочи, говорил, помните, и вам, как бы желал пообедать у Китайцев, у Японцев, и вот и эта мечта моя исполнилась. Я pique-assiette от Лондона до Едо. Что будет, как подадут — как сядут — все это занимало нас. В «отдыхальне» подали чай, на который просили обратить особенное внимание. Это толченый чай самого высокого сорта: он родится на одной горе, о которой подробно говорит Кемпфер. Часть этого чая идет собственно для употребления двора Сиогуна и Микадо, а часть, пониже сорт, для высших лиц. Его толкут в порошок, кладут в чашку с кипятком — и чай готов. Чай превосходный, крепкий и ароматический, по нам он показался не совсем вкусен, потому что был без сахару. Мы однако ж превознесли его до небес. После чаю подали трубки и табак, потом, конфекты, опять в таких же, чрезвычайно гладко обтесанных сосновых ящиках, у которых даже углы были не составные, а цельные. Что за чистота, за тщательность в отделке! а между тем ящик этот делается почти на одну минуту, чтоб подать в нем конфекты и потом отослать к гостю домой, а тот конечно бросит. Конфекты были — тертый горошек с сахарным песком, опять морковь, [86] кажется, да еще что-то в этом роде, потом разные подобия рыбы, яблока и т. п. все из красного и белого риса.

Около нас сидели на полу переводчики: из баниосов я видел только Хагивари, да Ойе-Саброски. При губернаторе они боялись взглянуть на нас, а может быть и не очень уважали, пока из Едо не прислали полномочных, которые делают нам торжественный и почетный прием. Тогда и прочие зашевелились, не знают где посадить, жмут руку, улыбаются, угощают.

Через полчаса церемониймейстер пришел звать нас к обеду. Он извинялся, что теснота не позволяет обедать всем вместе и что общество рассядется по разным комнатам. Адмирала, И. С. У., К. Н. П. и меня ввели опять в приемную залу; с нами обедали только двое старших полномочных, остальные вышли вон. Зала так просторна, что в ней могло бы пообедать, без всякой тесноты, шестидесяти человекам. Но Японцы, для каждого из нас, поставили по особому столу. Полномочные сидели на своих возвышениях, на которые им и ставили блюда. Вот появилось ровно шесть слуг, по числу гостей, каждый с подносом, на котором лежало что-то, завернутое в бумаге, рыба, как мне казалось. Они поставили подносы, вышли на минуту, потом вошли опять и унесли их: перед нами остались пустые, ни чем не накрытые столы, сделанные нарочно для нас, из кедрового дерева. «Ну, обычай не совсем патриархальный, подумал я: чтобы это значило?» «Это наш обычай сказал старик: подавать блюдо с «этим» на стол и уносить: это у нас — символ приязни». Это — была какая то тесьма, видом похожая на визигу; я принял было ее за морскую траву, но она оказалась перепонкой какой-то улитки, которою она прилипает к скалам. Так вот видите: это у [87] них и есть символ симпатии, привязанности, уж сказали бы лучше «прилипчивости».

Опять появилось шестеро, точно в сказке, молодцов, сказал бы я, если б была малейшая тень красоты: я был бы снисходителен, не требовал бы многого, но, к сожалению, не было ничего похожего на человеческую, общепринятую красоту, в целом собрании. Старик был красивее всех своею старческою, обворожительною красотою ума и добродушия, да второй полномочный еще мог нравиться, умом и смелостью лица, пожалуй и Овосава хорош, с какою-то затаенною мыслию, или чувством на лице, и если с чувством, то верно неприязни к нам. Остальные же все — хоть не смотреть. Эйноске, разве недурен, и то потому, что похож на Европейца и носит на лице след мысли и образования. Но Боже мой! в каком он положении, и Кичибе тоже! Они распростерлись на полу между нами и полномочными, как две лягавые собаки, готовясь... есть — вы думаете? нет, переводить.

Слуги между тем продолжали ставить перед каждым гостем красные лакированные подставки, величиной с скамеечки, что дамы ставят у нас под ноги. Слуга подходил ловко и мерно поднимал подставку, в знак почтения, наравне с головой, падал на колена и с ловким, мерным движением, ставил тихонько перед гостем. Шесть раз подходили слуги и поставили шесть подставок, но никто ничего еще не трогал, Все подставки тесно уставлены были деревянными, лакированными чашками, величиной и формой, похожими на чайные, только без ручки. Каждая чашка, покрыта была деревянным же блюдечком. Тут были также синие фарфоровые обыкновенные чашки, все с кушаньем и еще небольшие, с соей. Ко всему этому поданы были две палочки. «Ну, это значит быть без обеда», [88] думал я, поглядывая на две гладкие, белые, совсем тупые спицы, которыми нельзя взять, ни твердого, ни мягкого кушанья. Как же и чем есть? На соседа моего У., видно нашло такое же раздумье, а может быть заговорил и голод, только он взял обе палочки и в грустном раздумье пристально разглядывал их. Полномочные рассмеялись и наконец решились приняться за обед. В это время вошли опять слуги и каждый нес на подносе серебрянную ложку и вилку, для нас. «В доказательство того, что все поданное употребляется в пищу, сказал старик, мы начнем первые. — Не угодно ли открыть чашки и кушать, что кому понравится?»

«Ну-ка что в этой чашке?» шепнул я соседу, открывая чашку: рис вареный, без соли. Соли нет, не видать, и хлеба тоже нет.

Я подержал чашку с рисом в руках и поставил на свое место. «Вот в этой что?» думал я, открывая другую чашку: в ней была какая-то темная похлебка. Я взял ложку и попробовал — вкусно, в роде наших бураков, и коренья есть.

«Мы употребляем рис при всяком блюде, заметил второй полномочный: не угодно ли кому переменить, если поданный уже простыл?» Церемониймейстер, с широким, круглым, лицом, с плоским и несколько вздернутым, широким же, арабским носом, стоя подле возвышения, на котором сидели оба полномочные, взглядом, и едва заметным жестом, распоряжался прислугою.

Сзади Эйноске, сидели на пятках двое слуг, один с чайником, другой с деревянной лакированной кружкой, в которой был горячий рис.

Мы между тем переходили от чашки к чашке, изредка перекидываясь друг с другом словом. [89] «Попробуйте, говорил мне в полголоса П., как хорош винегрет из раков в синей чашке. Раки посыпаны тертой рыбой, или икрой, там зелень, еще что-то». — «Я ее всю съел, отвечал я, а вы пробовали сырую рыбу?» — «Нет, где она» — «Да вот нарезана длинными тесьмами» — «Ах, неужели это сырая рыба: а я почти половину съел!» говорил он, с гримасой.

В другой чашке была похлебка с рыбой, в роде нашей селянки. Я открыл, не помню, пятую, или шестую чашку: в ней кусочек рыбы плавал совершенно в чистом и светлом бульоне, как горячая вода. Я думал, что это уха, и проглотил ложки четыре, но мне показалось не вкусно. Это действительно была горячая вода, и больше ничего. Сосед мой старался есть палочками и возбуждал, да и мы все тоже, не одну улыбку окружающих нас Японцев. Не раз многие закрывали рот рукавом, глядя, как недоверчиво и пытливо мы вглядываемся в кушанья, и как сначала осторожно пробуем их. Но я, с третьей чашки, перестал пробовать и съел остальное, без всякого анализа, и все одной и той же ложкой, прибегая часто к рису, за недостатком хлеба. Помню, что была жареная рыба, вареные устрицы, а может быть и моллюск какой нибудь, похожий вкусом на устрицу. О. А. Г. сказывал, что тут были трепанги; я знаю что я ел что-то черное, слизистое, но не знаю что. Попадалось мне что-то сладкое, груша, кажется, облитая красным сладким соусом, потом хрустело на зубах соленое и моченое: соленое — редька, заменяющая Японцам соль. В синей фарфоровой чашке натискано было какое-то тесто, отзывавшееся яичницей, тут же вареная морковь. Потом, в горячей воде, было крылышко утки, с вареной зеленью. Сзади всех подставок, поставлена была особо, еще одна подставка перед каждым гостем, и на ней лежала целая [90] жареная рыба, с загнутым кверху хвостом и головой. Давно я собирался придвинуть ее к себе и протянул было руку. Но второй полномочный заметил мое движение. «Эту рыбу почти всегда подают у нас на обедах, заметил он, но ее никогда не едят тут, а отсылают гостям домой, с конфектами». Одно путное блюдо и было, да и то не едят. Ох уж эти, мне эмблемы, да символы. Слуга подходил ко всем и протягивал руку: я думал, что он хочет отбирать пустые чашки, отдал ему три, а он через минуту принес мне их опять, с теми же кушаньями. Что мне делать? я подумал, да и принялся опять за похлебку, стал было приниматься вторично за вареную рыбу, но собеседники мои перестали действовать и я унялся. Хозяевам очень нравилось, что мы едим, старик ласково поглядывал на каждого из нас и от души смеялся усилиям моего соседа есть палочками. К концу обеда слуги явились, с дымящимися чайниками. Мы с любопытством смотрели, что там такое — «Теперь надо выпить саки», сказал старик, и слуги стали наливать, в красные почти плоские лакированные чашки, разогретый напиток. Мы выпили по чашечке. Нам еще прежде, между прочей провизией, доставлено было несколько кувшинов этого саки и тогда оно нам не понравилось. Теплый он лучше. Похоже вкусом на слабый, выдохшийся ром. Саки-перегнанное вино из риса. Потом налили опять. Мы было стали отговариваться, но старик объявил, что надо выпить до трех раз. Мы выпили и в третий раз, и они тоже. Пока мы ели, нам беспрестанно подбавляли горячего риса. После саки вновь принесли дымящийся чайник: я думал, не опять ли саки. Но старик предложил, не хотим ли мы теперь выпить — «горячей воды?»! Это что за шутка? Нашел лакомство! — Нет — не хотим, отвечали ему. [91] Однако ж я подумал, что уж если обедать по японски, так надо вполне обедать, и потому попробовал и горячей воды: все также нехорошо, как если б я попробовал ее и за русским столом. «Ну, не хотите ли полить рис горячей водой и съесть?» предложил старик. И этого не хотим. Между тем оба полномочные подставили плоскодонные чашки, им налили кипятку и они выпили. Оно объяснили, что они утоляют жажду горячей водой.

Хозяева были любезны. Пора назвать их: старика зовут Тсутсуй Хизе-но-Ками Сама, второго Кавадзи Сойемон-но-Ками... нет не Ками, а Дзио Сама, это все равно Дзио и Ками означают равный титул; третий Алао Тосанно Ками Сама; четвертого — забыл, после скажу. Впрочем оба последние приданы только для числа и большей важности, а в сущности они сидели с поникшими головами и молча слушали старших двух, а может быть и не слушали, а просто заседали.

После обеда подали чай, с каким-то оригинальным запахом: гляжу — на дне гвоздичная головка: какое варварство, и еще в стране чая!

Старик все поглядывал на нас дружески, с улыбкой.

«Мы приехали из-за многих сотен, начал он мямлить, а вы из-за многих тысяч миль. Мы никогда друг друга невидали, были так далеки между собою, а вот теперь познакомились, сидим, беседуем, обедаем вместе. Как это странно и приятно». Мы не знали, как благодарить его за это приветливое выражение общего тогда нам чувства. И у нас были те же мысли, тоже впечатление от странности таких сближений. Мы благодарили их за прием, хвалили обед. Я сделал замечание, что нахожу в некоторых блюдах сходство с Европейскими, и вижу, что Японцы, как люди [92] порядочные, кухней не пренебрегают. В самом деле, рыба под белым соусом — хоть куда. Если б ко всему этому дать хлеба, так можно даже наесться почти досыта. Без хлеба как-то странно было на желудке: сыт не сыт, а есть больше нельзя. После обеда одолевает не дремота, как обыкновенно, а только задумчивость. Но я смеялся, вспомнив, что пишут о японском столе, и между прочим, что они будто готовят кушанье на касторовом масле. А у них деревянное масло употребляется редко, и только с зеленью, все же прочее жарится и варится на воде, с примесью саки и сои. Потом сказали мы хозяевам, что из всех народов крайнего Востока Японцы считаются у нас, по описаниям, первыми по уменью жить, по утонченности нравов, и что мы теперь видим это на опыте.

Наконец кончился обед. Все унесли и через пять минут подали чай и конфекты, в знакомых уже нам ящиках. Там были подобия бамбуковых ветвей из леденца, лент, сердец, потом рыбы, этой альфы и омеги японского стола, от нищего до вельможи, далее какой-то тертый горошек, с сахарным песком, и рисовые конфекты.

Когда убрали наконец все, Адмирал сказал, что он желал бы сделать полномочным два вопроса по делу, которое его привело сюда, и просит отвечать сегодня же. Старик вынул пачку бумаги, тщательно отодрал один листок, высморкался спрятал бумажку в рукав, потом кротко возразил, что, по японским обычаям, при первом знакомстве, разговоры о делах обыкновенно откладываются, что этого требуют приличия и законы гостеприимства. Адмирал заметил, что это отнюдь не помешает возникающей между нами приязни, что вопросы эти не потребуют каких нибудь мудреных ответов, а просто двух слов, да или нет. [93] Мы видели, что им лень говорить о деле. Вообще, и важные сановники, и неважные, после обеда, выражались больше междометиями, которых невозможно передать словами. Грудные звуки раздавались из всех углов. О деле неприлично говорить, а это ничего!

В этом у нас с ними оказалась резкая разница в понятиях о приличии. Мы душим междометия в груди, с опасностию задохнуться, а они не скрывают, что хорошо покушали. Мне как-то не верилось, когда я читал об этом у Тунберга, но теперь уж нисколько не сомневаюсь. Адмирал согласился наконец прислать два вопроса на другой день, на бумаге, но с тем, чтобы они к вечеру же отвечали на них. «Как же мы можем обещать это, возразили они, когда незнаем, в чем состоят вопросы?» Им сказано, что мы знаем вопросы и знаем, что можно отвечать. Они обещали сделать, что можно, и мы расстались большими друзьями.

С музыкой, в таком же порядке, как приехали, при ясной и теплой погоде, воротились мы на фрегат. Дорогой мы заглядывали за занавески и видели узенькую улицу, тощие деревья и прячущихся женщин. «И хорошо делают что прячутся, чернозубые!» говорили некоторые. «Кисел виноград...» скажете вы. А женщины действительно чернозубые: только до замужства хранят они естественную белизну зубов, а по вступлении в брак, чернят их каким-то составом.

Фаддеев, бывший в числе наших слуг, сказал, что и их всех угостили, — и на этот раз хорошо. «Чего ж вам дали?» спросил я. — «Красной и белой каши: — да что В. В. с души рвет». — «Отчего?» — «Да рыба словно кисель, без соли, хлеба нет».

Вслед за нами явилось множество лодок и старший чиновник, спросить, довольны ли мы, а более за тем, чтоб приехать назад и сказать, что он доставил нас [94] в целости на фрегат. Случись с нами что-нибудь, несчастие, неприятность, хотя бы от них и не зависело отвратить ее, им бы досталось.

Через час каюты наши завалены были ящиками: в большом — рыба, что подавали за столом, старая знакомая, в другом сладкий и очень вкусный хлеб, в третьем конфекты. — Вынеси рыбу вон, сказал я Фаддееву. Вечером я спросил, куда он ее дел. — «Съел с товарищами» говорит. — «Ну, что ж хороша?» — «Есть душок, а хороша», отвечал он.

На другой день, 1-го Января 1854 г. приехал Эйноске условиться о завтрашнем дне. Увидя нас всех в праздничных платьях, он спросил о причине. Ему сказали, что у нас наступил новый год. Он поздравил, мы велели подать шампанского, до которого он, кажется, большой охотник. И он, и два бывшие с ним баниоса подпили, те покраснели, а Эйноске, смесью английского, голландского и французского языков, с нагасакским наречием, извинялся, что много пил и, в подтверждение этого, забыл у нас свою мантилью, на собачьем меху. Он выучился пить шампанское у Американцев, и как скоро: те пробыли всего шесть дней. А холодно было; зима в полном разгаре, только 6 градусов тепла. Небо ясно, ночи светлые, вода сильно искрится. Вообще, судя по тому, что мы до сих пор испытали, можно заключить что Нагасаки — один из благословенных уголков мира по климату. Ровная погода: когда ветер с севера, ясно и свежо, с юга наносит дождь. Но мы видели больше ясного времени.

Завтрешнего дня не было т. е. у нас готовился неслыханный и невиданный праздник и не состоялся. Праздник этот — важный факт, доказывающий, что все бессильно пред временем и обстоятельствами. Давно ли все крайневосточные народы, Японцы [95] особенно, считало нас, Европейцев, немного хуже собак? не хотели знаться, дичились, чуждались? И нас губернатор хотел принять с таким, с такою глупостью, следовало бы сказать гордостью, скажу учтивее: А теперь четыре важных Японских сановника едут к нам в гости! Кажется, небывалый пример в сношениях Японцев с иностранцами! Они просили отстрочки на два дня и, вместо Пятницы, как обещали было сначала, назначили Воскресенье. У них случились тут какие-то праздники и от того они отложили.

Да, Эйноске между прочим приезжал, с Хагивари, объясниться на счет салюта. Мы ожидали, что вчера при свидании скажут нам что нибудь об этом. Но ни слова: хозяева вполне уважали законы гостеприимства. За то теперь Хагивари приехал, с упреком от губернатора за салют. Ему отвечали сначала шуткой, потом заметили, что они сами не сказали ничего решительного о том, принимают ли наш салют, или нет, от того мы, думая что они примут его, салютовали и себе. Они стали просить не палить больше. «Теперь нет повода, и не станем, если только полномочные не хотят, чтоб им палили», отвечал П-т. «Не хотят, не хотят». Подтвердили они. А если другой адмирал придет сюда, спросил Эйноске заботливо, тогда будете палить?» «Мы не предвидим, чтобы пришел сюда какой нибудь адмирал отвечали ему, от того и не полагаем, чтоб пришлось палить». В этом вопросе крылся, кажется, другой: не придут ли Англичане? Японцы уже выразили однажды предположение, что в след за нами вероятно придут и другие нации, с предложениями о торговле.

В Новый год, вечером, когда у нас все уже легли, приехали два чиновника от полномочных, с двумя второстепенными переводчиками, Сьозой и Льодой, и [96] привезли ответ на два вопроса. К. Н. П-т спал, я ходил по палубе и встретил их. В бумаге сказано было, что полномочные теперь не могут отвечать на предложенные им вопросы, потому что у них есть ответ Верховного Совета на письмо из России, и что, по прочтении его, Адмиралу, может быть, ответы на эти вопросы не понадобятся. Нечего делать, надо было подождать. Мы занялись приготовлениями к встрече невиданных на Европейских судах гостей. Сколько возни, хлопот, соображений истратилось в эти два дня! Смешать и посадить всех гостей за один стол, как бы сделали в Европе, невозможно. Здесь соблюдается такая строгая постепенность в званиях, что несоблюдением ее как раз наживешь врагов. Вообще нужна большая осторожность в обращении с ними, тем более, что изучение приличий входит у них в воспитание юношества и составляет важную науку, за неимением пока других. Еще Гвальтьери, говоря о Японцах, замечает что наша вежливость у них невежливость, и на оборот. Например встать перед гостем, говорит он, у них невежливо, а надо сесть. Мы снимаем шляпу в знак уважения, а они туфли. Мы выходя из дома, надеваем плащ, а они широкие панталоны, или юбку, которую будто бы снимают при входе в дом. (У нас не снимали: не изменился ли обычай и в самой Японии со времени Гвальтьери?) Наши русые волосы и белые зубы им противны, у них женщины сильно чернят зубы, чернили бы и волосы, если б они и без того не были чернее сажи. У нас женщины в интересном положении, как это называют некоторые, надевают широкие блузы, а у них сильно стягиваются; по разрешении от бремени, у нас, и мать, и дитя, моют теплой водой (кажется, так?), а у них холодной. Не знаю от чего Гвальтьери тут же кстати не упомянул, что за обедом [97] у них запивают кушанья, как сказано выше, горячей водой, а у нас холодной. Или это они недавно выдумали?

Да, это все так. Эту параллель можно продолжить, пожалуй, еще. Мне, например, не случалось видеть, чтобы Японец прямо ходил, или стоял, а непременно полусогнувшись, руки постоянно держит наготове, на коленях, и так и смотрит по сторонам, нельзя ли кому поклониться. Лишь только завидит кого-нибудь, равного себе, сейчас колени у него начинают сгибаться, он точно извиняется, что у него есть ноги, потом он быстро, будто переломится весь пополам, полусогнет колени, спина ляжет горизонтально, руки вытянет по коленям, и на несколько секунд оцепенеет в этом положении; после вдруг выпрямится и опять согнется, и так до трех раз, и больше. А иногда два Японца, при встрече, так и разойдутся в этом положении т. е. согнувшись, если не нужно остановиться и поговорить. Слуги у них бегают тоже полусогнувшись и приложив обе ладони к коленям, чтоб не долго было падать на пол, когда понадобится. Перед высшим лицом Японец быстро падает на пол, садится на пятки и поклонится в землю. Пока тот говорит, он едва поднимает голову от земли, а когда перестанет говорить, он опять поклонится. Наши переводчики постоянно сохраняли это положение во время разговора полномочных. Да и у всех, у самих полномочных тоже, голова всегда клонится долу: все сидят с поникшими головами, потому что все в свою очередь делают тоже перед высшими лицами. Полномочным конечно не приходится упражнять себя в этом, пока они в Нагасаки, а в Едо?

Утром 4-го Января, фрегат принял праздничный вид: вымытая, вытертая песком и камнями, в ущерб моему ночному спокойствию, палуба, белела, как [98] полотно. Медь ярко горела на солнце, снасти уложены были красивыми бухтами, из которых в одной поместился общий баловень наш, кот Васька. Все нарядились. На юте устроили из сигнальных флагов палатку и в ней седалища из ковров, для четырех полномочных, и стулья для их свиты. В адмиральской каюте, роскошно и без того убранной, устроены были такие же седалища, для них же, за особым столом. Другой стол приготовлен был для адмирала и для трех из его свиты. За маленьким столиком, особо, должен был помещаться церемониймейстер. Для переводчиков приготовили было два стула, но они ни сесть на них, ни обедать не смели, а расположились на»пятках на полу. Часов в 11 приехали баниосы, с подарками от полномочных Адмиралу. Все вещи помещались в простых деревянных ящиках, а ящики поставлены были на деревянных же подставках, похожих на носилки с ножками. Эти подставки заменяют отчасти наши столы. Японцам кажется неуважительно поставить подарок на пол. На каждом ящике положены были свертки бумаги, опять с символом «прилипчивости».

Но что за вещи прислали они, загляденье! Один прислал шкатулку, черную, лакированную, с золотыми изображениями храмов, беседок, гор, деревьев. Эти золотые наплывы рельефно отделялись от черного фона. Лак необыкновенно густ, черен, не сходит говорят, десятки лет и чист как зеркало. Таких лакированных вещей нигде нет. Другая коробочка испещрена красно-золотистыми, потонувшими в лаке, искрами. При шкатулке были разные, лакированные же безделки: курительница для порошков, которую Японцы носят на поясе, и еще какие-то принадлежности. Другой подарил лакированную же чернильницу, с золотыми украшениями, со всеми принадлежностями для [99] письма, с тушью, кистями, стопой бумаги, и даже с восковыми, раскрашенными свечами. Но самым замечательным и дорогим подарком была сабля, и по достоинству, и по значению. Подарок сабли есть самое лучшее выражение дружбы. Японские сабельные клинки — бесспорно лучшие в свете. Их строго запрещено вывозить. Клинки у них испытываются, если Эйноске не лгал, палачом над преступниками. Мастер отдает их, по выделке, прямо палачу и тот пробует, сколько голов (!?) можно перерубить разом. Мастер чеканит число голов на клинке. Это будто бы и служит у них оценкою достоинства сабли. Подаренная Адмиралу перерубает, как говорил Эйноске, три головы. Сабли считаются драгоценностью у Японцев. Клинок всегда блестит, как зеркало, на него как говорят, не надышутся. У Эйноске сабля, подаренная ему другом, существует, по словам его, около пяти сот лет.

Я не знаю толку в саблях, но не мог довольно налюбоваться на блеск и отделку клинка, подарка Кавадзи. Ножны у ней сделаны, кажется, из кожи акулы, и все зашиты в шелк, чтобы предостеречь от ржавчины. Старик Тсутсуй подарил дорогие украшения к этой сабле, насечки и т. п. Подарок знаменательный, особенно при начале дел наших! Полномочные сами не раз дали понять нам, что подарок этот выражает отношения Японии к России. Оно тем более замечательно, что подарок сделан, конечно с согласия, и даже по повелению правительства, без воли которого ни один Японец, кто бы он ни был, ни принять, ни дать ничего не смеет. Один раз Эйноске тихонько сказал К. Н. П-ту, что наш матрос подарил одному Японцу, из гребцов кажется, пустую бутылку. — Ну, так что же? спросил тот. — Позвольте прислать ее назад, убедительно просил Эйноске, — иначе худо [100] будет, достанется тому, кто принял подарок. — Да вы бросьте в воду. — Нельзя: мы привезем, а вы уж и бросьте, пожалуй, сами. — Каков народ, какова система ограждения от контробанды всякого рода! Какая бы, кажется, могла быть надежда на торговлю, введение христианства, просвещение, когда так глухо заперто здание и ключ потерян? Как сделается это? А сделается, нет сомнения, хотя не скоро. В Китае сделали же. Когда я ехал в Шанхай, я думал что там, согласно Нанкинскому трактату, далее определенной черты, Европейцу нельзя и шагу сделать. А между тем мы исходили все окрестности и знаем их почти, как Петербургские. Всего десять лет прошло с открытия пяти портов в Китае, и Европейцы почти совсем овладели ими. Все делается исподоволь, понемногу. Например, в Китае иностранцам позволено углубляться внутрь страны на такое расстояние, чтобы в один день можно было на лошади вернуться домой: а американский консул в Шанхае выстроил себе дачу где-то в горах, миль за 80 от моря. Когда губернатор провинции протестовал против этого, консул отвечал, что католические миссионеры, в разных местах, еще дальше, имеют монастыри: пусть губернатор выгонит их оттуда, тогда и он откажется от дачи. А выгнать миссионеров нельзя: они глубоко пустили корни. Католический Епископ в Гон-Конге сказывал, что между Китайцами считается до пяти сот тысяч католиков. Все они тайно покровительствуют миссионерам, укрывают их от взоров правительства, дают селиться среди себя и всячески помогают. Начальство подкуплено и миссионеры делают свое дело явно. Губернатор знал о миссионерах и потому замолчал на возражение консула. В другой раз к этому же консулу пристал губернатор, зачем он снаряжает судно, да еще [101] кажется, с опиумом, в какой то шестой порт, чуть ли не в самый Пекин, когда открыто только пять? «А зачем, возразил тот опять, у о. Чусана, который не открыт для Европейцев, давно стоят английские корабли? выгоните их и я не пошлю судно в Пекин». Губернатор знал конечно, зачем стоят английские корабли у Чусана и не выгнал их. Так судно американское и пошло, куда хотело. Сделавши одно послабление, губернатор должен был допустить десять и молчать, иначе ему не сдобровать. Он сам первый нарушитель законов. А Европейцы берут больше и больше воли, и в Пекине узнают об этом тогда, когда уже они будут под стенами его, и когда помешать разливу чужого влияния будет трудно. Впрочем этого ожидать скоро нельзя, по другим обстоятельствам: во всяком другом месте, жители, по лености и невежеству, охотно отдают себя в опеку Европейцам и те скоро делаются хозяевами. Китайцы, напротив, сами купцы по преимуществу, и, по меркантильному духу и спекулятивным способностям, превосходят Англичан и Американцев, так что не выпускают из своих рук внутренней торговли. От того, ни те, ни другие не имеют успеха внутри Китая и даже на завязывают там никаких прямых сношений. Торговля производится чрез китайских коммисионеров которые и ездят внутрь, для закупки товаров, от самих плантаторов чая и фабрикантов шелка.

Если и Японии суждено отворить настежь ворота перед иностранцами, то это случится еще медленнее. Разве принудят ее к тому войной. Но и в этом отношении она имеет огромные преимущества перед Китаем. Если она переймет у Европейцев военное искусство и укрепит свои порта, тогда она безопасна от всякого вторжения. Одна измена может погубить ее, [102] т. е. если кому нибудь удастся зажечь в ней междуусобную войну, вооружить удельных князей против метрополии, тогда ей несдобровать. Но пока она будет держаться нынешней своей системы, увертываясь от влияния иностранцев, уступая им кое-что и держа своих, по прежнему, в страхе, не позволяя им брать без позволения даже пустой бутылки, она еще будет жить старыми своими началами, старой религией, простотой нравов, скромностью и умеренностью образа жизни. — В настоящую минуту можно и ее отпереть разом: она так слаба, что никакой войны не выдержит. Но для этого надо поступить по английски, т. е. пойти, например, в японские порта, выйти без спросу на берег и когда станут не пускать, начать драку, потом самим же пожаловаться на оскорбление и начать войну. Или другим способом: привезти опиум и когда станут принимать против этого строгие меры, тоже объявить войну.

Долго заставили себя ждать полномочные. Мы уж давно расхаживали по юту и по шканцам, раза по два бегали к камбузу, съесть по горячему пирожку, или по котлетке, а их все нет. В первом часу, наконец, от берега тронулась целая флотилия к нам. Посреди 50 или 60 лодок, медленно плыли две огромные, крытые лодки, или барки, как два гроба, обтянутые, как гробы же, красной шелковой материей, утыканные золочеными луками, стрелами, пиками и булавами. Лодки были в два этажа, с галереею вокруг, для гребцов. Вверху помещалась свита, внизу сами полномочные. Множество мелких лодок вели большие на буксире. На носу большой лодки стоял Японец, с какой-то белой метелкой, и, махая ею, управлял буксиром, под мерный звук гонга и криков. Шум был страшный. Оба гроба пристали к парадному трапу и стали рядом. Баниосы, переводчики поползли, как из мешка, и [103] затопили палубу. За ними вышло до шестидесяти человек караула. Японцы не хотели уступить нам в церемониале. Для угощения свиты и людей и для соблюдения порядка, назначено было несколько офицеров. Наконец вышли и полномочные. К. Н. П. и я встретили их при входе, Адмирал у дверей своей каюты. На шканцы был вызван караул, с музыкой. Им предложили посмотреть фрегат и они с удовольствием согласились. Я никак не думал, чтобы старик приехал. Куда бы, кажется, ему? А он оказал удивительную бодрость, обошел палубы, спустился в самую нижнюю, в арсенал, и не обнаруживал никаких признаков усталости. Они на всем останавливались, расспрашивали и, если находили что нибудь покрытое, или завешенное, приподнимали и спрашивали, что там такое, зачем. Их повели в адмиральскую каюту. Она была очень ярко убрана: стены в ней, или по морскому, переборки и двери были красного дерева, пол, или палуба, устлана ковром, на окнах красное и зеленое драпри. Для четырех полномочных приготовлен был широкий и невысокий диван, покрытый пестрыми английскими коврами. Посидев несколько минут, все пошли на верх, в палатку. Полномочные вели себя, как тонкие, век жившие в свете люди: все должно было поражать их, не видавших никогда Европейского судна, мебели, украшений. Что шаг, то новое для них. Они сознались в этом на другой день, но тут не показали ни жестом, ни взглядом, удивления, или восторга. Музыку они тоже слышали в первый раз и только один из них качал головою в такт, как делают у нас меломаны, сидя в опере.

Им подали чай. Между тем вся команда выстроилась на палубе, началось ученье ружьем, потом маршировка. Четыреста человек маршировали вокруг [104] мачт, от юта до бака и обратно. Но всего эффектнее было, когда пробили тревогу. Из всех люков сыпались люди и разбегались, как мыши, по всем направлениям, каждый к своему орудию. Я уж привык к этому, но и мне зрелище это показалось интересно. А людям, не видавшим никогда ничего подобного! Им показали действие орудиями. Они благодарили Адмирала и попросили поблагодарить людей. — «Спасибо, ребята», сказал Адмирал. — «Ради стараться!» раздалось четыреста голосов. Опять эффект. Но накрыли столы. Для полномочных и церемониймейстера в гостиной адмиральской каюты. За другим столом сидел Адмирал и трое нас. В столовой посадили 11 человек свиты полномочных, и еще 10 человек в кают-кампании. Для караула отведено было место в батарейной палубе.

Хотя Японцы и просили устроить обед на Европейский лад, однако ж нельзя было заставить их есть вилками и ножами, и потому наделали палочек. Хлеба они не едят и им беспрестанно ставили горячий рис. С тарелок они не привыкли есть: им подавали суп и уху в чайных чашках. В столовой, где обедала свита, на столе расставлены были тарелки, с вареньем и пирожным. Гости начали с этого и до супу уничтожили все сладкие пирожки и конфекты, полагая, что если поставлено, то медлить нечего. — «Что это?» спрашивали они при каждом блюде и чего-то, казалось, ожидали. Им подавали больше рыбу, но переводчик сказал, что они ждут мяса, которое едят, как редкость. Отвращения они к нему не имеют, напротив очень любят, а не едят только потому, что не велено, за недостатком скота, который употребляется на работы. У нас, из мясных блюд, приготовлен был, для них нарочно, пилав из баранины, ветчина и, кажется, только. [105] Говядины на фрегате в то время не было. Прочие блюда были из рыбы, или живности. Они с удовольствием ели баранину, особенно четвертый полномочный. Кончив тарелку, он подал ее человеку сам; знак, что желает повторения. Скатерти, салфетки, солонки — все обращало их внимание. И надо было отдать им справедливость: они так пригляделись к нашему порядку, что едва можно было заметить разницу между ними и Европейцами. Только один из них, Кавадзи, на минуту придержался японского обычая. Подали какое-то жидкое пирожное, в роде крема, с бисквитами: он попробовал, должно быть ему понравилось, он и вынул из кармана бумажку, переложил в нее все, что осталось на тарелке, стиснул и спрятал за пазуху. — «Не подумайте, что я беру это для какой нибудь женщины, заметил он: нет, это для своих подчиненных». При этом случае разговор незаметно перешел к женщинам: Японцы впали было в легкий цинизм. Они, как все азиятские народы, преданы чувственности, не скрывают и не преследуют этой слабости. Если хотите узнать об этом что нибудь подробнее, прочтите Кемпфера, или Тунберга. Последний посвятил этому целую главу в своем путешествии. Я не был внутри Японии и не жил с Японцами и потому мог только кое-что уловить из их разговоров об этом предмете. Я и П-т беспрестанно выходили из-за стола, то подлить им шампанского, то показать, как надо есть какое нибудь блюдо, или растолковать, из чего оно приготовлено. — Они смущались нашею вежливостью и внимательностию и не знали, как благодарить.

Пили они умеренно. Они пробовали с большим любопытством вино, отпивая по немногу, но бокала не доканчивали, кроме однако ж четвертого полномочного, мужчины рослого, и полного. Тот выпил бокала [106] четыре. Намекнули о деле, о завтрашнем свидании, полномочные отвечали, что они увлеклись нашим праздником, сделанным им приемом и приятной беседой, а о деле и забыли совсем.

Переводчики ползало по полу: напрасно я приглашал их в другую комнату, они, и руками, и ногами, уклонились от обеда, как дела, совершенно невозможного в присутствии grooten herren, важных особ. Но у них в горле пересохло. Кичибе вертелся на полу во все стороны, как будто его кругом рвали собаки. «Хи, хи!» беспрестанно откликался он, то тому, то другому. Под конец обеда, в котором не участвовал, он совсем охрип и осовел. Я налил ему и Эйноске по бокалу шампанского: они стали было отнекиваться и от этого, но Кавадзи махнул головой, и они, поклонившись ему до земли, выпили с жадностью, потом обратили признательный взгляд ко мне и подняли бокалы ко лбу, в знак благодарности.

Я заглянул в другую комнату: там пир был в полном разгаре. Несколько раскрасневшихся лиц и приятных улыбок доказывали, что собеседники тоже пробовали наши вина. Между ними я заметил одну совсем бритую голову, без косички: это доктор. Доктора и жрецы их, не носят вовсе волос. Он рекомендовался нашим докторам, был очень жив и говорил немного по голландски. За дессертом, в подражание горячему саки, подали им глентвейна. Полномочные хлебнули немного, более из любопытства. Потом мы, подражая тоже их обычаю, поставили перед каждым полномочным по ящику конфект. Они уже тут не могли скрыть своего удовольствия, или удивления, и ахнули: — так хороши были ящики, из дорогого красивого дерева, с деревянной же мозаикой. Да и конфекты, пестротой своей, бросались в глаза. Потом им [107] показали и подарили множество раскрашенных гравюр, с изображением видов Москвы, Петербурга, наших войск, еще купленных в Англии женских головок, плодов, цветов и т. п. Новые ахи удовольствия и изумления! Наконец, около сумерек, все это нашествие исчезло от нас, с просьбою посетить их.

На другой день, 5-го Января, рано утром приехали переводчики спросить о числе гостей и, когда сказали, что будет немного, они просили пригласить побольше, по крайней мере хоть всех старших офицеров. Они сказали, что настоящий, торжественный прием назначен в этот день и что будет большой обед. Как нейти на большой обед? Многие, кто не хотел ехать, поехали. В самом деле, на пристани ожидала нас толпа гуще, было больше суматохи, на встречу вышли важнее чиновники, в самых пестрых юбках. Еще я заметил на этот раз, кроме пастырей с посохами и солдат, в треугольных шапках, какую-то прислугу, несшую белые фонари, из рыбьих пузырей, на высоких бамбуковых шестах. Прямо против пристани выстроена была новенькая, только что с иголочки, галерея, в роде гауптвахты. Там, на пятках, сидело, в четыре ряда, человек 50 Японцев. На верху, на террасе, на лево и прямо, везде такие же галереи: не помню, были ли они прежде тут, или нет? А! вот и лошадь! наконец я увидел и ее: дрянная буланая лошаденка пугалась музыки, прыгала и рвалась к лестнице. Всадник едва удерживал ее. Кажется он был представитель Японской кавалерии. Но с нами караулу было меньше и шествие не так торжественно. Японские полномочные и свита одеты были по прежнему, очень парадно. Тсутсуй и Кавадзи объявили, что они имеют вручить письмо, от Верховного Совета. — Пожалуйте, где оно? спросили их. — А вот, отвечали они, указывая на окованный железом белый сундук такой [108] величины, какие у нас увидишь во всяком старинном купеческом доме, и на шелковый, с кисеями, тут же стоявший ящик. — Кто примет письмо? О. А. Г., на приказанию Адмирала, вышел на средину. Церемониймейстер, с поклоном, подошел и открыл шелковый ящик. — Ужели такое большое письмо? — думал я, глядя с любопытством, на ящик. — Извольте же принимать, сказал переводчик. — Г. взял ящик и насилу держал в руках. Он пошел в «отдыхальню» и мы за ним, а за нами понесли сундук. — За чем же большой сундук? подумал я еще, глядя в недоумении на сундук. Открыли его, там стоял другой сундук, поменьше, потом, третий, четвертый, все меньше и меньше. И вот, в этот-то, четвертый сундук и вставлялся шелковый, по счету пятый ящик. Но отчего ж он тяжелый? Подняли крышку и увидели в нем еще шестой и последний ящик, белого лакированного дерева, тонкой отделки, с окованными серебром углами. А уж в этом ящике и лежала грамота от Горочью, в ответ на письмо из России, писанная на золоченой, толстой, как пергамент, бумаге, и завернутая в несколько шелковых чехлов. Какие затейники!

После этого церемониймейстер пришел и объявил, что Е. В. Сиогун прислал Российскому Полномочному подарки и просил принять их. В знак того, что подарки принимаются с уважением, нужно было дотронуться до каждого из них обеими руками. «Вот подарят редкостей! думали все: от самого Сиогуна!» «Что подарили?» спрашивали мы шепотом у П-та, который ходил в залу за подарками. — Ваты, говорит, — «Как ваты?» — Так, ваты шелковой, да шелковой материи. — «Что ж, шелковая материя — это хорошо!» В это время слуги внесли подставки, в роде постелей, и на них разложены были куски материй и ваты. Материя [109] двух цветов, белая и красная, с ткаными узорами, но так проста, что в порядочном доме нельзя о драпри к окну сделать. — Что ж, нет у них лучше, или не может дать Сиогун? Как нет! едва ли в Лионе делают материи лучше тех, которые мы видели на платьях полномочных. Но они не дарят и не показывают их, чтобы не привлекать на свое добро чужих взглядов и отбить охоту торговать. При том шелк у них запрещено вывозить, наравне с металлами. В Японии его мало. Им сырец привозится из Китая и они выделывают материю для собственного употребления. Лучшие и богатые материи делаются ссыльными, на маленькой неприступной скале, к югу от Японии. Там ни одна лодка не может пристать к скалам, и преступникам, в известные сроки, привозят провизию, а они на веревках втаскивают ее вверх. — Сам остров мал и бесплоден.

Наконец сундук с письмом и подарки — все убрали, церемониймейстер пришел опять сказать, что Е. В. Сиогун повелел угостить нас обедом. Обед готовили, как видно, роскошный. Вместо шести, было поставлено по двенадцати подставок, или скамеечек, перед каждым из нас. На каждой скамеечке по две, по три, а на иных и больше чашек, с кушаньями. Кроме того были наставлены разные миниатюрные столики, коробки, как игрушки; в них воткнуты цветы, сделанные, из овощей и из материй, очень искусно. Под цветами лежала закуска: кусочки превкусной прессованной желтой икры, сырая рыба, красная пастила, еще что-то из рыбы, в роде сыра. Наконец на особом миниатюрном столике, отдельно, посажена целая птичка, как есть в натуре, с перьями, с хвостом, с головой, похожая на бекаса. Когда я задумался, не зная за что приняться, Накамура Тамея, церемониймейстер, [110] подошел ко мне и показал на птичку, предлагая попробовать ее. Да как же ее есть, когда она в перьях? думал я, взяв ее в руки. Но между перьями накладено было мясо птички, изжаренное и нарезанное кусочками. Дичь была очень вкусна. Я съел всю птичку. Накамура знаками спросил, не хочу ли я другую? «Гм» сделал я утвердительно. Слуга вскочил, взял миниатюрную подставку, с бывшей птичкой, и принес другую, а я между тем обратил внимание на прочее: съел похлебку, сладкую, с какими то клецками, похожими немного и на макароны. Что там было еще, я и вникнуть не мог. Далее была похлебка из грибов, вареных целиком, рыба с бульоном, и в соусах, вареная зелень, раки и вареные устрицы, множество соленых и моченых овощей, все, что и в первый раз, но со многими прибавлениями. Рыба с загнутым хвостом и головой была, как и в первый раз, тут же, но только гораздо больше прежней. Это красная толстая рыба, называема steinbrassem по голландски, по японски Тай — лакомое блюдо у Японцев; она и в самом деле хороша. Но мне, еще больше этой нравится другая крупная рыба, бониты. Я видел ее только в тропиках, как она там гонится за летучей рыбой. Последняя, как стая воробьев, вдруг поднимется и пролетев сажен пять, падает обессиленная в воду, в жертву врагу, которого она обманула, но не надолго. В прозрачной воде бонит блещет, как яхонт, своей фиолетовой спиной; но для меня он больше блещет на столе: он очень хорош и напоминает вкусом осетрину. Но обратимся к обеду. Цветы искусственные и дичь с перьями напомнили мне старую Европейскую затейливую кухню, которая щеголяла такими украшениями. Давно ли перестали из моркови и свеклы вырезывать фигуры, узором располагать кушанья, строить храмы из леденца и т. п.? [111] Еще и нынче по местам водятся такие утонченности. Новейшая гастрономия чуждается украшений, нельстящих вкусу. Угождать зрению — не ее дело. Она презирает мелким искусством — из окорока делать конфетку, а из майонеза цветник.

Опять мы пили саки, а Японцы сверх того горячую воду, опять наставили сластей, только гораздо больше прежнего. Особенно усердно приглашали нас наши амфитрионы есть сладкое тесто из какого-то горошка. Были тут синие, белые и красные конфекты, похожие вкусом, частию на картофель, частию на толокно. Мак тоже играл роль, но всего более рис. Из него сделаны были звездочки, треугольники, параллелограмы и т. п. Было из теста что-то в роде блина, а внутри сахарный песок, темный, в первобытном виде, как он добывается из тростника, были клейкие витушки и проч. Потом подали еще толченого, дорогого чаю, взбитого с пеной, как шеколад. Меня особенно помирило с этой кухней отсутствие всякого растительного масла. Японцы едят три раза в сутки и очень умеренно. Утром, когда встают, а они встают прерано, раньше даже утра, потом около полудня и наконец в 6 часов. Порции их так малы, что человеку, с хорошим аппетитом, их обеда не достанет на закуску. Чашки, из которых Японцы едят, очень малы, а их подают неполные. В целой чашке лежит маленькой кусочек рыбы, в другой три гриба плавают в горячей воде, там опять под соусом рыбы столько, что мало один раз в рот взять. И все блюда так. Головнин прав, говоря, что бывшим с ним в плену матросам давали мало есть. По своему Японцы давали довольно, а тем мало.

Мы после узнали, что, для изготовления этого великолепного обеда, был приглашен повар Симабарского [112] удельного князя. Симабара — большой залив по ту сторону мыса Номо, милях в 20 от Нагасаки. Когда Князь Симабара едет ко двору, повар, говорили Японцы, сопутствует ему туда. В сумерки мы простились с хозяевами и про звуках музыки, разносившихся по рейду, воротились домой. В след за нами приехали чиновники узнать, довольны ли мы, и привезли гостинцы. Какое наказание с этими гостинцами: побросать ящики в воду неловко, Японцы увидят, скажут, что пренебрегаем подарками, беречь — места нет. Для большой рыбы также сделаны ящики, для конфект особо, для сладкого хлеба особо. Я сберег несколько миниатюрных подставок, если довезу, то увидите обращик терпения, и в тоже время, мелочности.

Привезли подарки от Сиогуна, вату и проч., и все сложили на палубе: пройдти негде. Ее было такое множество, что можно было, кажется, обложить ею весь фрегат.

На другой же день начались переговоры и наши постоянные поездки в Нагасаки. Мы ездили без всякого уже церемониала, в двух катерах. В одном Адмирал и четверо из нас П-т, Г., П-в и я, в другом слуги, со стульями. Когда мы предложили оставить стулья на берегу, в доме губернатора, его превосходительство — и руками и ногами против этого. Он сказал, что ему придется самому там спать и караулить стулья. «Пожар будет, сгорят пожалуй, говорил он, и крыс тоже много в этом доме: попортят». Мы все засмеялись, он не выдержал, и тоже осклабился. «Да мы не взыщем, у нас еще есть», возразил Адмирал. — Вы не взыщите, а я все таки должен буду отвечать, если хоть один стул попортится, заметил он и не согласился, а предложил, если нам скучно возить их самим, брать их и доставлять [113] обратно в японской лодке, что и делалось. Не знаю, писал ли я, что место велено дать и что губернатор просил только сроку для отделки дома там и т. п. Но день за днем проходил, а отговорка все была одна и та же, т. е. что помещение для нас еще не готово. Он улыбался, когда ему изъявляли неудовольствие. Видно было, что он действовал не сам собою. Ему конечно поручено было протянуть дело до нашего ухода и он исполнял это отлично. Наконец тянуть долее было нельзя и он сказал, что место готово, но предложил пользоваться им на таких условиях, что согласиться было невозможно: например, чтобы баниосы провожали нас на берег, и обратно к судам. Адмирал приказал им сказать, что места не надо и отослал бумагу об этих условиях назад. Японцы того и хотели. Им нужно было не давать повадки иностранцам съезжать на берег: если б они дали место нам, надо бы было давать и другим, а они надеялись, или вовсе уклониться от этой необходимости, или, по возможности, ограничить ее, наконец хоть отдалить, сколько можно, это событие.

Не касаюсь предмета Нагасакских конференций Адмирала с полномочными: переговоры эти могут служить темою статей другого тона, важнее и глубже, а не этих скромных писем, где я, как в панораме, взялся представить вам только внешнюю сторону нашего путешествия.

Мы часто повадились ездить в Нагасаки, почти через день. Чиновники приезжали за нами всякий раз, хотя мы просили не делать этого, благо узнали дорогу. Но им надо было показывать народу, что иностранцы, не иначе, как под их прикрытием, могут выходить на берег. [114]

Что с ними делать? Им велят удалиться, они отойдут на лодках от фрегата, станут в некотором расстоянии и, только мы отвалим, гребцы запоют свою песню: осильян! осильян! и пойдут стараться перегнать нас. В день, назначенный для второй конференции, погода была ужасная: ветер штормовой ревел с ночи, дождь лил, как из ведра. Японцы никак не воображали, что мы приедем, не являлись за нами и не ждали нас на берегу. А мы надели непромокаемые пальто, взяли зонтики, да и отправились. Вода ручьями текла с нас, мы ничего, едем. Японцы и рты разинули. Они, как мухи в непогоду, сидели по своим углам. В доме поставили мангалы, не большие жаровни, для нагревания воздуха. Но воздух не нагревался, а можно было погреть только руки, да пожалуй еще угореть. Я не понимаю, как они сами терпят это. Мы почти всякой раз, во время заседаний, надевали шинели и пальто. Это подало повод почти каждому Японцу подойдти ко мне и погладить бобровый воротник. На вопрос, есть ли у них меха, они отвечали, что есть звери, выдры и лисицы, но что мехов почти никто не носит.

Назначать время свидания предоставлено было Адмиралу. Один раз он назначил через два дня, но, к удивлению нашему, Японцы просили назначить раньше, т. е. на другой день. Дело в том, что Кавадзи хотелось в Едо, к своей супруге, и он торопил переговорами. «Тело здесь, а душа в Едо», говорил он не раз.

Кавадзи этот всем нам понравился, если не больше, так по крайней мере столько же, сколько и старик Тсутсуй, хотя иначе, в другом смысле. Он был очень умен, а этого не уважать мудрено, не смотря на то, что ум свой он обнаруживал искусной диалектикой [115] против нас же самих. Но каждое слово его, взгляд, даже манеры, все обличало здравый ум, остроумие, проницательность и опытность. Ум везде одинаков: у умных людей есть одни общие признаки, как и у всех дураков, не смотря на различие наций, одежд, языка, религий, даже взгляда на жизнь. Мне нравилось, как Кавадзи, опершись на богатый веер, смотрел и слушал, когда речь обращена была к нему. До половины речи рот его был полуоткрыт, взгляд немного озабочен: признаки напряженного внимания; на лбу, в меняющихся узорах легких морщин, заметно отражалось, как собирались в голове у него, одно за другим, понятия, и как формировался из них общий смысл того, что ему говорили. После половины речи, когда, по видимому он схватывал главный смысл ее, рот у него сжимался, складки исчезали на лбу, все лицо светлело: он знал уже, что отвечать. Если вопрос противной стороны заключал в себе, кроме сказанного, еще другой, «скрытый», смысл, у Кавадзи невольно появлялась легкая улыбка. Когда он сам начинал говорить и говорил долго, он весь был в своей мысли, и тогда в глазах прямо светился ум. Если говорил старик, Кавадзи потуплял глаза и не смотрел на старика, как будто не его дело, но живая игра складок на лбу и содрогание век и ресниц показывало, что он слушал его еще больше, нежели нас. Переговоры все, по-видимому были возложены, на него, Кавадзи, а Тсутсуй был послан так, больше для значения и, может быть, тоже по своему приятному характеру.

Однажды, в частной беседе, Адмирал доказывал, что Японцы напрасно боятся торговли, что торговля может только разлить довольство в народе и что никакая нация от торговли не приходила в упадок, а напротив, богатела. [116]

Приводили им в пример, чем бы иностранцы могли торговать с ними. «Вон, например, у вас заметен недостаток в первых домашних потребностях: окна заклеены бумагой, говорил адмирал глядя вокруг себя, — от этого в комнатах, и темно, и холодно: вам привезут стекла, научат, как его делать. Это проще бумаги и дешево стоит. У нас, далее говорил он, в Камчатке и других местах, около лежащих, много рыбы, а соли нет, у вас есть соль: давайте нам ее и мы вам же будем возить соленую рыбу, которая составляет главную пищу в Японии. За чем употреблять вам все руки на возделывание риса, употребите их на добывание металлов, а риса вам привезут с Зондских островов и вы будете богаче...» «Да, прервал Кавадзи, вдруг подняв веки, хорошо, если б иностранцы, возили рыбу, стекло, да рис и тому подобные, необходимые потребности, а как они будут возить вон этакие часы, какие вы вчера подарили мне, на которые у нас глаза разбежались, так ведь Японцы вам отдадут последнее» А ему подарили прекрасные столовые, астрономические часы, где, кроме обыкновенного циферблата, обозначены перемены луны, и вставлены два термометра. Мы все засмеялись и он тоже. «Впрочем примите эти слова как доказательство только того, что мне очень нравятся часы», прибавил он.

Хотели было после этого говорить о деле, но что то не клеилось. «Нет, видно нам уже придется кончить эту беседу» — смеючись, прибавил Кавадзи, приподнимаясь аристократически лениво с пяток.

Ну, чем он не Европеец? Тем, что однажды за обедом спрятал в бумажку пирожное, а в другой раз слизнул с тарелки сою из анчоусов, которая ему очень понравилась? это местные нравы, больше ни [117] чего. Он до сих пор не видал тарелки и ложки, ел двумя палочками, похлебку свою пил непосредственно из чашки. Можно ли его укорять еще и за то, что он, отведав какого-нибудь кушанья, отдавал небрежно тарелку Эйноске, который, как пудель, сидел у ног его? Переводчик брал с земным поклоном тарелку и доедал остальное. Я вглядывался вовсе это и, как в Китае базары и толкотня на них, поразили меня сходством с нашими старыми базарами, так и в этих обычаях поразило меня сходство с нашими же старыми нравами. И у нас, у ног старинных бар и барынь, сидели, или любимые слуги и служанки, или шуты, и у нас также кидали им куски, называемые подачкой; у нас привозили из гостей разные сласти, которые и назывались гостинцами. Давно ли еще Грибоедов посмеялся, в своей комедии, над «подачкой?» В эпоху нашего младенчества, из азиатской колыбели попало в наше воспитание несколько замашек и обычаев, теперь невозвратно изгладившихся.

После осьми или десяти совещаний, полномочные объявили, что им пора ехать в Едо. По некоторым вопросам они просили отсрочки, опираясь на то, что у них скончался государь, что новый Сиогун очень молод, и потому ему предстоит сначала показать, в глазах народа, уважение к старым законам, а не с разу нарушать их, и уже в последствии как будто уступить необходимости. Далее нужно ему, говорили они, собрать на совет всех своих удельных князей, а их шестьдесят человек.

Однажды, на вопрос, кажется, о том, от чего они так медлят торговать с иностранцами, Кавадзи отвечал: «торговля у нас дело новое, несозрелое, надо подумать, как, где, чем торговать. Девицу отдают замуж, [118] прибавил он, когда она выростет: торговля у нас не выросла еще...»

После семи или осьми заседаний, начал уже ездить на фрегат церемониймейстер Накамура Тамея, с Эйноске, и четырьмя секретарями, записывавшими все, что говорилось. Как быстро подчиненный усвоивает здесь роль начальника, а может быть и не здесь только! Накамура, как медведь, неловко влезал на место, где сидели полномочные, сжимал, по привычке многих Японцев, руки в кулаки и опирал их о колени, морщил лоб и говорил с важностью. Но его постигла было вот какая беда: Адмирал отдал ему, для передачи полномочным, запечатанный пакет, заключавший важные бумаги.

Накамура преблагополучно доставил его по адресу. Но на другой день вдруг явился, в ужасной тревоге, с пакетом, умоляя взять его назад... Как взять? Это не водится, да и ненужно, причины нет, приказал отвечать Адмирал. «Есть, есть, говорил он: мне не велено возвращаться с пакетом, и я не смею уехать от вас; сделайте милость; возьмите!» И полномочные перепугались: «в бумагах говорится что-то такое, прибавил Накамура, о чем им не дано никаких приказаний в Едо: там подумают, что они как нибудь сами напросились на то, что вы пишете». Видя, что бумаг не берут, Накамура просил адресовать их прямо в Горочью. На это согласились. Как он обрадовался, когда, П-т, по приказанию Адмирала, дотронулся до бумаги рукой: это значило — взял. Он в радости отвязал от пояса бронзовый флакончик для духов, который они все носят (т. е. кто важнее) и подал его П-ту. Мы все засмеялись. В этом Накамуре есть еще что-то дикое, впрочем только в наружности. Он похож немного, взглядами, голосом и движениями, на зверя. Он [119] полюбил П-та и меня, беспрестанно гладил нас по плечу, подавал руку. Еще в первое посещение фрегата, когда четверо полномочных и он сидели с нами за обедом, в адмиральской каюте, он выказал мне расположение: предлагали тосты и он предложил, сказав, что очень рад видеть всех, особенно меня. Мы все засмеялись. Впрочем я и П-т, может быть, обязаны его вниманием, тому, что мы усердно хозяйничали, потчивали гостей, подливали им шампанское, в том числе и ему; «мы не умеем так угостить вас», задумчиво говорили они, как будто с завистью. Накамуре понравилось очень пианино в каюте капитана. Когда стали играть, он пришел в восторг. «Кото, кото!» отрывисто твердил он, показывая на фортепиано. Я не знал, что это такое — кото. После я узнал, что так называется, похожий с виду на фортепиано, Японский музыкальный струнный инструмент, в роде гуслей, на которых играют Японки. Чтоб занять его чем нибудь, пока Адмирал читал привезенную им бумагу, я показывал ему разные картинки, между прочим картинки прошлогодних женских мод. Картинки эти вшиты были в журналы. Женские фигуры и платья произвели большой эфект. Заметив это, я выдрал картинки из журналов и подарил ему. Он был в восторге. На одной представлена женщина за фортепиано. «Кото, кото», начал он повторять, указывая на пианино и на картинку. Тут же я подарил ему вид Лондона, в свертке, величиной в 18 фут, купленный мною в туннеле под Темзой. Накамура обрадовался и на другой же день привез мне коробку лучшего табаку, две трубки и два маленьких кисета. Отдавая он повторял: «табакко, табакко». Португальцы в старину завезли им это слово, вместе с такабом. Занимая Накамура, я взял маленький японский словарь Тунберга, и разговоры, [120] и начал читать японские фразы, писанные латинскими буквами. Неимоверный хохот поднялся между Накамурой и другими японскими собеседниками. Между прочим там есть фраза: «покажите мне дом Миссури». Я, вместо Миссури, вставил имя губернатора Овосава и привел гостей в крайнее недоумение, даже в испуг. Накамура, собеседники его и два переводчика стали заглядывать в книгу, чтоб узнать, как попало туда имя губернатора. Узнав мою хитрость, Накамура показывал на меня пальцем и хохотал. Впрочем видно, что он смышленый о распорядительный человек, хотя и медвежьей наружности. Противнее всех вел себя Эйноске. Он был переводчиком при Кавадзи и потому переводил важнейшую часть переговоров. Он зазнался, едва слушал других полномочных; когда Кавадзи не было, он сидел на стуле, развалившись. Вообще не скрывал, что он вырос и под конец переговоров вел себя гораздо хуже, нежели в начале. Кроме нескромности, он обнаружил тут много плутоватости, желанья добиться большей важности и вел себя, как все интриганы... Он не прочь и покутить: часто просил шампанского и один раз, при Накамуре, так напился с четырех бокалов, что вздумал было рассуждать сам, не переводить того, что ему говорили, но ему сказали, что возьмут другого переводчика. Кичибе не забывался: он показывал зубы, сидел в уголку и хикал на все стороны. Хи! откликался он, быстро оборачиваясь то к тому, то к другому Японцу, когда кричали «Кичибе!» — «Кичибе!» крикнул я, однажды, в шутку. Хи! отозвался он на мою сторону и пополз ко мне, но увидев ошибку, добродушно засмеялся и пополз назад.

Когда мы ездили в Нагасаки, нам каждый день давали в полдень закуску, а часа в три так называемый [121] банкет т. е. чай и конфекты. Мы тоже угощали Накамуру и всю свиту его и они охотно ездили к нам. Губернаторские чиновники не показывались больше, так как дела велись уже с полномочными и приехавшими с ними чиновниками. Особенно с удовольствием ели они мясо и пили вишневку. Их всячески забавляли: показывали волшебный фонарь, модель паровоза и рельсы.

С разинутыми ртами смотрели они, как мчится сама собою машинка, испуская пар; играли для них на маленьких органах, наконец гремела наша настоящая музыка. Адмирал приказал сказать Накамуре, что он просит полномочных на второй прощальный обед, на фрегат. Между тем наступил их новый год, начинающийся с Январьским новолунием. Это было 17 Января. Адмирал послал двум старшим две свои визитные карточки и подарки, состоящие из вишневки, ликеров, части быка, пирожного, потом послали им маленькие органы, картинки, альбомы и т. п. 20 Января нашего стиля обещались опять быть и сами полномочные, и были. Приехав, они сказали, что ехали на фрегат с большим удовольствием. Им подало чаю, потом Адмирал стал говорить о делах.

Перед обедом им опять показали тревогу в батарейной палубе, но у них от этого кажется душа в пятки ушла. В самом деле, для непривычного человека, покажется жутко, когда вдруг четыреста человек, по барабану, бегут к пушкам, так, что не подвертывайся: сшибут с ног, раскрепляют их, отодвигают, заряжают, палят (примерно только, ударными трубками т. е. пистонами) опять придвигают к борту. Почти 5-ти аршинные орудия летают как игрушки. Грохот орудий, топот людей, вспышки и удары пистонов, слова команды — все это больно видеть и не Японскому глазу. Видно было, что нашим гостям это [122] удовольствие не совсем понравилось. Старик Тсутсуй испугался до дурноты. Велели скорее прекратить. Накануне они засылали Эйноске просить, будто для себя, а в самом деле конечно, по приказанию из Едо, подарить одно ружье, с новым прицелом, да несколько пушечных пистонов. Но Адмирал отказал, заметив, что такие предметы можно дарить только тем, с кем находишься в самых дружеских и постоянных сношениях.

После тревоги, показали парусное ученье: в несколько минут отдали и убрали паруса. Потом сели за стол, уже не по прежнему, а все вместе, на Европейский лад, т. е. все четверо полномочных, потом Тамея, да нас семь человек. Остальным накрыт был стол в кают-компании. Кичибе и Эйноске сели опять на полу, у ног старших двух полномочных. Блюда все подавали по Европейски. Я помогал управляться с ними Кавадзи, а П-т Тсутсую. Кавадзи ел все с разбором, спрашивал о каждом блюде, а старик жевал, кажется, бессознательно, что ему ни подавали. Они охотнее и больше пили, нежели в первый раз, выучились у нас провозглашать здоровье и беспрестанно подливали вино, и нам, и себе. Мы отпивали и ставили рюмку на стол, а они добродушно каждый раз выпивали всю рюмку. В средине обеда Кавадзи стал немного волноваться, старик ничего. Подали шампанское. Когда пробка выскочила и вино брызнуло вон, они сделали большие глаза. Эйноске, как человек опытный, поспешил растолковать им свойство этого вина. Адмирал предложил тост: «за успешный ход наших дел!» Кавадзи, после бокала шампанского и трех рюмок наливки, положил голову на стол и пробыл так минуту, потом отряхнул, хмель, как сон, от глаз, и быстро спросил, «когда он будет иметь удовольствие [123] угощать Адмирала и нас всех в последний раз у себя?» — «Когда угодно, лишь бы это не сделало ему много хлопот», отвечено ему. Но он просил назначить день и когда Адмирал назначил через два дня, Кавадзи, прибавил, что к этому сроку и последние, требованные Адмиралом бумаги будут готовы. Кавадзи все твердил: «до свидания, когда увидимся?» Он надеялся, не выскажемся ли мы, куда пойдем из Нагасаки, т. е. не воротимся ли в Россию. Эйноске однажды начал мерить стол в адмиральской каюте. «Зачем?» спросили его. «А чтоб сделать такой же, отвечал он, угощать вас опять». Он думал, не обнаружим ли мы при этом случае наших намерений. Но им ничего не сказали. Говорили только «до свидания», а где, когда, ни слова. Это пугало их: ну, как нагрянем в Едо? Тогда весь труд полномочных пропал, и их приезд в Нагасаки был бы напрасен. Им хотелось отвратить нас от Едо, между прочим для того, чтоб мы не стакнулись с Американцами, да не стали открывать торговлю сейчас же и, пожалуй, чего доброго, не одними переговорами. Вы конечно знаете из газет, что Японцы открыли три порта для Американцев. Адмирал полагает, что после этого затворничество Японии должно кончиться само собою, без трактатов. Китоловы не упустят случая ходить по портам, тем более, что Японцы, не желая допускать ничего похожего на торговлю, по крайней мере, теперь, пока зрело не обдумают и не решат этот вопрос между собою, не хотят и слышать о плате за дрова, провизию и доставку воды. А китоловам то и на руку, особенно дрова важны для них: известно, что они, поймав кита, на океане же топят и жир из него. Теперь плавает множество китоловов: как усмотреть, чтоб они не торговали в японских портах, которые открыты только для того, [124] чтоб суда могли забежать, взять провизии, воды, да и вон скорей? Японцы будут мешать съезжать на берег, свозить товары, затеется не раз ссора, может быть драка, сначала частная, а там... известно к чему все это ведет.

За обедом я взял на минуту веер из рук Кавадзи посмотреть: простой, пальмового дерева, обтянутый бумажкой. Я хотел отдать ему назад, но он просил знаками удержать у себя «на память» как перевел Эйноске его слова. Я поблагодарил, но не желая оставаться в долгу, отвинтил золотую цепочку от своих часов и подал ему. Он на минуту остановился, выслушал переведенное ему — мое приветствие и сказал, что благодарит и принимает мой подарок. Потом вышел из-за стола и что-то шепнул Эйноске. Это вот что: Кавадзи и Тсутсуй приготовили мне и П-ту по два ящика, с трубками, в подарок. Приняв от меня золотую цепочку, он вероятно нашел, что подарок его слишком ничтожен. Кичибе, не зная ничего этого, после обеда начал вертеться подле меня, и по своему обыкновению, задыхаться смехом и кряхтеть. Он раза два принимался было говорить со мною и наконец не вытерпел, и в третий раз заговорил, нужды нет, что я не знаю по голландски. — «Их превосходительства Тсутсуй и Кавадзи просят вас и П-та принять по маленькому подарку...» Эйноске не дал ему кончить и увел в столовую. Трубки все подарили П-ту, который, шутя, заметил, что он обязан мне тем, что получил подарок в двойном количестве. На другой день Кавадзи прислал мне три куска шелковой материи и четыре пальмовых чубука, с медными мундштуками и трубками. Медь блещет, как золото, и в самом деле в японской меди много его. Тсутсую я подарил серебряную позолоченную ложку, с чернью, [125] фасона наших деревенских ложек, и пожелал, чтоб он привык есть ею и приучил бы детей своих, «в надежде почаще обедать с Русскими». Он прислал мне два маленьких ящика, один лакированный, с инкрустацией из перламутра, другой деревянный, обтянутый кожей аккулы, миниатюрный поставец, в каком они возят в дороге пищу. Это очень оригинальная вещь. Третий, которому я подарил porte-monnaie, отдарил меня полдюжиной кошельков для табаку и черенком для ножа. Японцы носят разные насечки на своих саблях, и между прочим небольшие ножи. Подаренный мне стальной черенок был тонкой отделки, с рисованными цветами, птицами и с японскою надписью. Накамура прислал медную японскую чернильницу, с кистью и тушью. Подарки, присланные Адмиралу, завалили всю палубу, всю каюту, сами вещи не слишком громоздки, но для всякой сделан особый ящик, и так отчетливо, как будто должен служить целый век. Многие подарки были очень замечательны, одни по изяществу, другие по редкости у нас. Вазы и чашки фарфоровые прекрасны, лакированные вещи еще лучше. Они прислали столиков», шкапчиков, этажерок, даже целые ширмы; далее, кукол, в полном японском костюме, кинжал, украшения к нему и прочее. Еще прислали сои — это просто наказание! Один из чиновников подарил до 15 кадочек с соей. Прислали саки, какой-то сушеной рыбы, икры; губернатор — опять зелени, все это на прощанье. После обеда Адмирал подал Кавадзи золотые часы «к цепочке, которую вам подарили», сказал Адмирал. Кавадзи был в восторге: он еще и в заседаниях, как будто напрашивался на подарок и все показывал свои толстые, неуклюжие, серебряные часы, каких у нас не найдешь теперь даже у деревенского дьячка. Тсутсую подарили часы по [126] меньше, тоже золотые, и два куска шелковой материи. Прочим двум по куску материи.

В 8 часов они отправились. Едва они отъехали сажен десять от фрегата, как вдруг на концах всех рей показались сначала искры, потом затеплились огоньки, пока слабо, фантастическим пламенем бенгальских огней. На палубе можно было увидеть иголку, так ярко обливало зарево фрегат и удаляющиеся японские лодки, и еще ярче отражалось в воде. Это произвело эффект: на другой день у Японцев только и разговору было, что об этом, они спрашивали, как, что, из чего, просили показать, как это делается.

В Субботу мы были у них. Мрачно, сыро, холодно в комнатах, не смотря на то, что день был порядочный. До обеда время прошло в приветствиях, изъявлениях дружбы, и с губернаторами заключен был мир. Адмирал сказал им, что хотя отношения наши с ними были не совсем приятны, касательно отведения места на берегу, но он понимает, что губернаторы ничего, без воли своего начальства, не делали и потому против них собственно ничего не имеет, напротив благодарит их за некоторые одолжения, доставку провизии, воды и т. п., но просит только их представить своему начальству, что если оно намерено вступить в какие бы то ни было сношения с иностранцами, то пора ему подумать об отмене всех этих стеснений, которые всякой благородной нации покажутся оскорбительными. Губернатор отвечал, что он об этом известит свое начальство, а его просит извинить только в том, что провизия иногда доставлялась не вполне, сколько требовалось, по причине недостатка. Губернаторам послали по куску шелковой материи, они [127] отдарили, уж не знаю чем: ящиков возили так много, что нам надоело даже любопытствовать, что в них такое.

Прощальный обед у полномочных был полный и хороший. Похлебка с луком, приправленная соей и пряностями, очень вкусна. В ней плавали фрикадельки, только не знаю из чего. Я опять с удовольствием поел красной прессованной икры, рыбы под соусом, съел две чашки горячего рису. Накамура, в подражание нам беспрестанно подходил ко всем нам и усердно потчивал. «Не угодно ли еще чего нибудь?» спрашивали хозяева. «Нет, ничего, благодарим». «Может быть, рису, или саки чашечку?» — «Нет, нет, — мы сыты». «Ну, не выпьете ли горячей воды?» ласково спросил старик. Мы отказались и от этого. «Стало быть можно убирать?» «Сделайте милость». После обеда подали банкет. Конфекты так и блестели на широкой тарелке синего фаянса. И каких тут не было: желтые, красные, осыпанные рисовой пылью, а все есть нельзя. Все это завернули с тарелкой и отослали к нам: Фаддееву праздник! После поставили перед каждым из нас по подставке, на которой лежали куски материи, еще подарки от Сиогуна. Материи льняные, шелковые и, кажется, бумажные. Офицерам всем принесли по ящику, с дюжиной чашек, тонкого прозрачного фарфора — тоже от имени Японского Государя. Материи, кажется, считаются, как подарок, выше, но их охотно можно променять на эти легкие, почти воздушные, оригинальные чашки. Полномочные опять пытались узнать, куда мы идем, между прочим, не в Охотское ли море т. е. не скажем ли, в Петербург. «Теперь пока в Китай, сказали им: в Охотском море — льды, туда нельзя». Эта скромность очевидно не нравилась им. Напрасно Кавадзи прищуривал глаза, закусывал губы: [128] на него смотрели с улыбкой. Беда ему, если мы идем в Едо!

Адмирал не хотел однако ж напрасно держать их в страхе: он предполагал объявить им, что мы воротимся не прежде весны, но только хотел сказать это, уходя, чтобы они не делали возражений. От того им послали объявить об этом, когда мы уже снимались с якоря. На прощанье Тсутсуй и губернаторы прислали еще не досланные подарки, первый бездну ящиков Адмиралу, П-ту, Капитану и мне, вторые — живности и зелени, для всех.

Ветер был попутный, погода тихая. Нам не нужно было уже держаться вместе с другими судами. Адмирал отпустил их, приказав идти на Ликейские острова, и мы поставив все паруса, покатили по широкому океану, на юг. Шкуна ушла еще прежде, за известиями в Шанхай, о том, что делается в Европе, в Китае. Ей тоже велено придти на Лю-чу. Не привезет ли она писем от вас? Я что то отчаяваюсь, получаете ли мои? Манилла! Манилла! вот наша мечта, наша обетованная земля, куда стремятся напряженные наши желания. Это та же Испания, с монахами, синьорами, покрывалами, дуэньями, жалюзи, боем быков, да еще в добавок Испания тропическая!

Ив. Гончаров.

Текст воспроизведен по изданию: Русские в Японии в конце 1853 и в начале 1854 годов // Морской сборник, № 11. 1855

© текст - Гончаров И. А. 1855
© сетевая версия - Тhietmar. 2022
©
OCR - Иванов А. 2022
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Морской сборник. 1855

Спасибо команде vostlit.info за огромную работу по переводу и редактированию этих исторических документов! Это колоссальный труд волонтёров, включая ручную редактуру распознанных файлов. Источник: vostlit.info