ГОНЧАРОВ И. А.
РУССКИЕ В ЯПОНИИв конце 1853 и в начале 1854 годов.
Статья I.
Нагасакский рейд. С 10 Августа 1853 года.
От островов Бонин-Сима до Японии — не путешествие, а прогулка, особенно в Августе. Это лучшее время года в тех местах. Небо и море спорят друг с другом, кто лучше, кто тише, кто синее, словом, кто более понравится путешественнику. Мы в пять дней прошли 850 миль. Наше судно, как старшее, давало сигналы другим трем, и одно из них вело на буксире. Таща его на двух канатах, мы могли видеться с бывшими там товарищами; иногда перемолвим и слово, написанное на большой доске складными буквами. 9-го Августа, при той же ясной, но к сожалению, через чур жаркой погоде, завидели мы тридесятое государство. Это были еще самые южные острова, крайние пределы, или островки и скалы Японского архипелага, носившие европейские и свои имена. Тут были Юлия, Клара, там Якуносима, Номосима, Ивосима, потом пошли саки: Тагасаки, Коссаки, Нагасаки. В Японии есть даже просто саки или саки (вино из риса). Сима значит остров, саки мыс, или на оборот, не помню. Вот достигается [15] наконец цель десятимесячного плавания, трудов. Вот этот запертой ларец, с потерянным ключом, страна, в которую заглядывали до сих пор с тщетными усилиями склонить, и золотом и оружием, и хитрой политикой, на знакомство. Вот многочисленная кучка человеческого семейства, которая ловко убегает от ферулы цивилизации, осмеливаясь жить своим умом, своими уставами, которая упрямо отвергает дружбу, религию и торговлю чужеземцев, смеется над нашими попытками просветить ее, и внутренние, произвольные законы своего муравейника противуставит, и естественному, и народному, и всяким европейским правам, и всякой неправде. Долго ли так будет?... говорили мы, лаская рукой 60-ти фунтовые бомбовые орудия. Хоть бы Японцы допустили изучить свою страну, узнать ее естественные богатства: ведь в географии и статистике земного шара почти только один пробел и остается — Япония. Странная, занимательная пока своею неизвестностию, земля: растянулась от 32 до 40 слишком градусов широты, следовательно, с одной стороны южнее Мадеры; в ней господствует зной и морозы, ростут пальма и сосна, персик и клюква. Там есть горы, равные нашим высочайшим горам, горящие пики, и в горах, мы знаем уже, родится лучшая медь в свете; но не знаем, нет ли там лучших алмазов, золота, топазов, и наконец что дороже золота, лучшего каменного угля, этого самого дорогого минерала XIX-го столетия?
Мы завидели мыс Номо, обозначающий вход на Нагасакский рейд. Все собрались на юте, любуясь на зеленые, ярко обливаемые солнцем берега. Но здесь нас не встретили уже за несколько миль лодки, с фруктами, раковинами, обезьянами и попугаями, как на Яве и в Сингапуре, и особенно с предложением перевести на берег. Напротив! совсем напротив! Мы входили, не [16] много с стесненным сердцем, по крайней мере я, с тяжелым чувством, с каким входят в тюрьму, хотя бы эта тюрьма была обсажена деревьями. Но это что несется мимо нас по воде? какая-то маленькая, разукрашенная разноцветными флюгарками шлюпка-игрушка. Это у них религиозный обряд, сказал один из нас. Нет, перебил другой: это просто суеверный обычай. Гаданье, заметил третий, — видите, видите, еще такая же плывет, — это гаданье; они пробуют счастья. Нет, позвольте, заговорил было кто-то: у Кемпфера говорится... — Просто игрушки: мальчишки пустили, проворчал сквозь зубы дед. И чуть ли это мнение было не справедливее всех ученых замечаний. Здесь всякая мелочь казалась особенностью. Вдруг появилась лодка, только уж не игрушка, и в ней трое или четверо Японцев, два одетые, а два нагие, светло-красноватого цвета, загорелые, с белой тоненькой повязкой кругом головы, чтобы волосы не трепались, да такой же повязкой около поясницы, вот и все. Впрочем наши еще утром видели Японцев. Я только что проснулся, Фаддеев донес мне, что приезжали голые люди и подали на палке какую то бумагу. — Что ж это за люди? спросил я. — Японец, должно быть, — отвечал он. Японцы остановились саженях в трех от фрегата и что-то говорили нам, но ближе подъехать не решались; они пятились от высунувшихся из портов пушек. Мы махали им руками и платками, чтобы они вошли. Наконец они решились и мы целой толпой окружили их: это первые наши гости в Японии. Они с боязнию озирались вокруг и, положив руки на колени, приседали и кланялись, чуть не до земли. Двое были одеты бедно. На них была синяя верхняя кофта, с широкими рукавами, и халат, туго обтянутый вокруг поясницы и ног. Халат держался широким поясом. А еще? еще ничего. Ни [17] панталон, ничего... Обувь состояла из синих коротких чулок, застегнутых вверху пуговкой. Между большим и следующим пальцем шла тесемка, которая прикрепляла к ноге соломенную подошву. Это одинаково и у богатых, и у бедных. Голова вся бритая, как и лицо, только с затылка волосы подняты кверху, и зачесаны в узенькую, коротенькую, как будто отрубленную косичку, крепко лежавшую на самой маковке. Сколько хлопот за такой хитрой и безобразной прической! За поясом у одного, старшего, заткнуто было две сабли, одна короче другой. Мы просили показать и нашли превосходные клинки. Мы повели гостей в капитанскую каюту: там дали им наливки, чаю, конфект. Они еще с лодки все показывали на фор-брам-стеньгу, на которой развевался кусок белого полотна, с надписью на Японском языке: судно Российского Государства. Они просили списать ее, по приказанию разумеется, чтобы отвезти в город, начальству. Через полчаса явились другие, одетые побогаче. Они привезли бумагу, в которой делались обыкновенные предостережения: не съезжать на берег, не обижать Японцев и т. п. Им так понравилась наливка, что они выпросили, что осталось в бутылке, для гребцов будто бы, но я уверен, что они им и понюхать не дали. В бумаге еще правительство, на французском, английском и голландском языках, просило остановиться у так называемых ковальских ворот, на первом рейде, и не ходить далее, в избежание больших неприятностей, прибавлено в бумаге, без объяснения, для кого. Надо думать, что для губернаторского брюха. Японское правительство, как мы знали из книг и потом убедились, и при этом случае, и в последствии, сами, требует безусловного исполнения предписанной меры, и в случае неисполнения, зависело ли оно от исполнителя или нет, последний остается в [18] ответе. Например иностранные корабли не иначе допускаются на второй и третий рейд, как с разрешения губернатора: мы разрешения не требовали, но к нам явилась третья партия Японцев, человек восемь, кроме гребцов, и привезла разрешение идти и на второй рейд. Все эти посещения быстро следовали одно за другим. Губернатор поспешил прислать разрешение, не зная, намерены ли мы, по первому извещению, остановиться на указанном месте. Если б ему предписано было, например, истребить нас, он бы конечно не мог, а все таки должен бы был стараться об этом и, в случае неудачи, распорот себе брюхо. — Я полагаю так, судя потому, что один из Нагасакских губернаторов, несколько лет тому назад, распорол себе брюхо — от чего вы думаете? От того, что командир английского судна не хотел принять присланных, через этого губернатора, подарков от Японского двора. Губернатору приказано было отдать подарки, капитан не принял, и губернатор остался виноват, зачем не отдал. Вскрывать себе брюхо — самый употребительный здесь способ умирать поневоле. Заупрямься кто сделать это, правительство принимает этот труд на себя, но тогда виновный, кроме позора публичной казни, подвергается лишению имения, и позор падает и на его семейство. Кто-то из путешественников рассказывает, что здесь в круг воспитания молодых людей входит между прочим искусство ловко, сразу распороть себе брюхо. В последствии, при случае как-нибудь, расскажу об этом что узнаю, подробнее. Теперь некогда.
Третья партия Японцев была лучше одета. Кофты у них из тонкой полупрозрачной черной материи у некоторых вытканы белые знаки на спинах и рукавах. Это гербы: каждый, даже земледелец, имеет герб и право носить его на своей кофте. Но некоторые [19] получают от своих начальников, и вообще от высших лиц, право носить их гербы, а высшие сановники от Сиогуна, как у нас ордена. Но не все имеют право носить по две сабли за поясом. Эта честь предоставлена только высшему классу и офицерам, солдаты носят по одной, а простой класс вовсе не носит. Да он же ходит голый, так ему не за что было бы и прицепить ее, разве зимой. Кофта у гостей или хозяев наших, как хотите, застегивалась длинными шелковыми снурками. Они объявили, что они Переводчики оппер-толки и сидер-толки т. е. старшие и младшие. Они назначаются для сношений с Голландской факторией. Мы посадили их в капитанскую каюту, и они вынули бумагу, в которой предлагалось множество вопросов. Переводчиков здесь целое сословие: в короткое время у нас перебывало около 30, а всех их около 60 человек: немного не достает до счета 77 толковников. Они знают только голландский язык и употребляются для сношений с Голландцами, которые, сидя тут по целым годам, могли бы конечно и сами выучиться по Японски. Но кто станет учить их? это запрещено под смертною казнию. По китайски Японцы знают все, как мы по Французски, как Шведы по немецки, как ученые по латыне. Пишут и по японски, и по китайски, но только произносят китайские письмена по своему. Вообще язык, вера их, обычаи, одежда, все пришло от Китайцев, как и эта своеобразная жизнь, и воспитание.
Мы уже были предупреждены что нас встретят здесь вопросами, и от того приготовились отвечать, как следует, со всею откровенностию. Они спрашивали, откуда мы пришли, давно ли вышли, какого числа, сколько у нас людей на каждом корабле, как матросов, так и офицеров, сколько пушек и т. п. Между [20] прочим, после объяснения нашего, что у нас есть письмо к губернатору, они спросили «от чего же мы одно письмо привезли на четырех судах?» Мы на все отвечали и не могли воздержаться от улыбки, глядя на эти мягкие, гладкие, белые, изнеженные лица, лукавые и смышленые физиономии, на кофты, на косички и на приседанья. Они ознакомились с нами и ободрились ласковым обхождением. Им принесли сладких пирожков, наливок, вина. Они вглядывались во все с любопытством, осматривали все в каюте, раскрыли рот от удивления, когда кто то дотронулся до клавишей фортепиано. Им предложили сигар, но они не знали, как с ними обойтись. Один закуривал, не откусивши кончика, другой не с той стороны. Сигары были не по них, крепки. Одному сделалось дурно, от духоты в каюте, а может быть и от качки, хотя волнение было слабое и движение фрегата едва заметное. Они вообще очень нежны: например не могли вовсе сидеть в каюте, беспрестанно отирали пот с головы и лица, отдувались и обмахивались веерами. Они вынимали свой табак, чубуки из пальмового дерева, с серебряным мундштуком и трубочкой, величиной с половину самого маленького женского наперстка. Табак лежал в маленьком бумажном кисете, величиной с porte-monnaie. Японец брал оттуда щепоть табаку, скатывал его в комок как вату, или пеньку, когда хотят положить ее в ухо, клал в трубку и курнув раза три, выбрасывал пепел и прятал трубку за пазуху. Все это делалось с удивительной быстротой. Табак очень тонок и волокнист, как лен, красно-желтого цвета, и напоминает немного вкусом турецкий, но только очень слаб, а видом рыжие густые волосы. Как навастривали они уши, когда раздавался какой нибудь шум на палубе; их пугало, когда вдруг люди [21] побегут по вантам, или потянут какую нибудь снасть и затопают. Они ехали с нами, а лодка их шла у нас на бакштове. Наконец мы вошли на первый рейд и очутились среди островов и холмов. Здесь застал нас штиль и потом подул противный ветер: надо было лавировать. — Куда ж вы? говорили Японцы не понимая лавировки: вам надо сюда, на лево. — Наконец вошли и на второй рейд, на указанное место.
Что это такое? декорация, или действительность? какая местность: близкие и дальние холмы, один другого зеленее, покрытые кедровником и множеством других деревьев, нельзя разглядеть, каких, толпятся амфитеатром, один над другим. Нет ничего страшного, все улыбающаяся природа; за холмами верно смеющиеся долины, поля... Да смеется ли этот народ? Судя по голым, совершенно голым, палимым зноем гребцам, из которых вон трое завернулись, сидя на лодке, в одно какое то пестрое одеяло, от солнца, нельзя думать, чтоб народ очень улыбался среди этих холмов. Впрочем все горы изрезаны бороздами и обработаны сверху до низу. Вон деревни жмутся в теснинах, кое где разбросаны хижины; а это что? какие то занавески, с нарисованными на них, белой и черной краской, кругами? гербы Физенского и Сатсумского удельных князей, как сказали нам гости. Дунул ветерок, занавески заколебались и обнаружили пушки: в одном месте три, с развалившимися станками, в другом одна, без станка: — как страшно! наши артиллеристы подозревают, что на этих батареях есть и деревянные пушки. Где же Нагасаки? Города еще не видать. А! вот и Нагасаки. Отчего ж не Нангасаки? от того что настоящее название — Нагасаки, а буква и прибавляется так, для шика, также как и другие буквы к некоторым словам. Нагасаки — единственный порт, куда [22] позволено входить одним только Голландцам, сказано в географиях, и куда, надо бы прибавить давно, прочие ходят без позволения. — Следовательно привиллегия, ни в каком случае не на стороне Голландцев, во многих отношениях.
Так это Нагасаки! слышалось со всех сторон, когда стали на якорь на втором рейде, в виду третьего, и все трубы направились на местность, среди которой мы очутились. В Нагасаки три рейда: один очень открыт с моря и защищен с двух сторон. Там на лево, на срытом холме, строится батарея и, кажется, по замечанию наших артиллеристов, порядочная. Но город конечно не весь виден, говорили мы, это вероятно только часть и самая плохая, предместье, тут все домишки, да хижины: где же здания, дворцы, храмы, о которых пишет Кемпфер и другие, особенно Кемпфер, насчитывая их невероятное число? Должно быть за мысом.
Но какие виды вокруг, что за перспектива вдали! Вот стоишь при входе на второй рейд, у горы Паппенберга, и видишь море, но за то видишь только профиль мыса, заграждающего вид на Нагасаки, видишь и узенькую бухту Кибач, всю. Передвинешься на средину рейда, море спрячется, за то вдруг раздвинется весь залив на лево, с островами Кагена, Катакасима, Каменосима и видишь мыс en face, а берег на право покажет свои обработанные террасы, как зеленую лестницу, идущую по всей горе, от волн до облаков. Мы стали прекрасно. Вообразите огромную сцену, в глубине которой, верстах в трех от вас, видны высокие холмы, почти горы, и у подошвы их куча домов, с белыми известковыми стенами, черепичными, или деревянными кровлями. Все это лежит на берегу полукруглой бухты. От бухты идет пролив, широкий, почти [23] как Нева, с зелеными, холмистыми берегами, усеянными хижинами, батареями, деревнями, кедровником и нивами. Декорация бухты, рейда, со множеством лодок, странного города, с кучей сереньких домов, пролив с холмами, эта зелень, яркая на близких, бледная на дальних холмах, все так гармонично, живописно и обдуманно, так непохоже на игру природы, что сомневаешься, не нарисован ли весь этот вид, не взято ли все целиком из волшебного балета?
Что за заливцы, уголки, приюты прохлады и лени, образуют узор берегов в проливе! Вон там идет глубоко в холм ущелье, темное, как корридор, лесистое и такое узкое, что, кажется, ежеминутно грозит раздавить далеко запрятавшуюся туда деревеньку. Тут маленькая, обстановленная деревьями бухта, сонное затишье, где всегда темно и прохладно, где самый сильный ветер чуть-чуть рябит волны; там беспечно отдыхает вытащенная на берег лодка, уткнувшись одним концом в воду, другим в песок. На лево широкий и длинный залив, с извилинами и углублениями: по средине его Паппенберг и Каменосима, две горы-игрушки, покрытые ощетинившимся лесом, как будто две головы с взъерошенными волосами. Их обтекают со всех сторон миниатюрные проливы, а вдали видна отвесная скала и море. На право идет высокий холм, с отлогим берегом, который так и манит взойти на него, по этим зеленым ступеням террас и гряд, не смотря на запрещение Японцев. Потом идет ряд низеньких, капризно брошенных холмов, из за которых глядят, серьезно и угрюмо, довольно высокие горы, отступив немного, как взрослые из за детей. Далее пролив, теряющийся в море: по светлой поверхности пролива чернеют разбросанные камни, на последнем плане синеет мыс Номо. — Пролив [24] отделяет Нагасакский берег от острова Кагена, который, в свою очередь, отделяется другим проливом от острова Ивосима, а там чисто, море и больше ничего. — Везде уступы, мыски, или отставшие от берега, обросшие зеленью и деревьями, глыбы земли; местами группы зелени и деревьев лепятся на окраинах утесов, точно исполинские букеты цветов. Тут вдруг, подле отвесной каменной скалы, гладь и ясность воды. — Везде перспектива, картина, артистически обдуманная прихоть. — Но с странным чувством смотрю я на эти игриво созданные, смеющиеся берега: неприятно видеть этот сон, почти отсутствие движения: люди появляются редко, животных не видать: я только раз слышал собачий лай. Нет людской суеты, мало признаков жизни. По этому, как ни обработаны холмы, а они смотрят впусте лежащими землями, или как будто брошенными, перед приходом неприятеля, местами. Кроме караульных лодок, другие робко и торопливо скользят вдали у берегов, с двумя, тремя голыми гребцами, с слюнявым мальчишкой, или остроглазой девчонкой. Так ли должны быть населены эти берега? Куда спрятались жители? зачем не шевелятся они толпой на этих берегах? от чего не слышно их песен, не видно трудов и игр? Да от чего они голые? От чего тут нет храмов, дворцов? Зачем по этим широким водам не снуют, взад и вперед, пароходы, а тащится какая то неуклюжая большая лодка, завешенная синими, белыми, красными тканями? Оттуда слышен однообразный звук бум-бум-бум японского барабана: это Физенский, или Сатсумский князья объезжают свои владения. Вы знаете, что Япония разделена на уделы, которые все зависят от Сиогуна, платят ему дань и содержат войска. Город Нагасаки принадлежит ему, а кругом лежат владения князей. Зачем же, говорю я, [25] так пусты и безжизненны эти прекрасные берега, зачем так скучно смотреть на них, до того, что и выйти не хочется? Скоро ли же это все заселится, оживится? Мы спрашиваем об этом здесь у Японцев, за тем и пришли, да вот не можем добиться ответа. Чиновники говорят, что надо спросить у губернатора, губернатор пошлет в Едо, к Сиогуну или Кубо, наместнику, а тот пошлет в Миако, к Даири, или Микадо.
Все мы стояли на палубе, кто чем занят. У всех почти трубы в руках. Одни занимались уборкою парусов, другие прилежно изучали карту, и в том числе дед, который от карты бегал на ют, с юта к карте, и хотя ворчал на неверность ее, на неизвестность места, но был доволен, что труды его кончались; другие просто думали о том, что видели, глядя туда и сюда, в том числе и я. Меня хотя и занимала новость предмета, и проникался я прелестью окружавших нас картин природы, но тут же, рядом с этими впечатлениями, чувствовалась, и особенно предчувствовалась скука. Я бы охотно променял Японию на Маниллу, на Бразилию, или на Сандвичевы острова, на что хотите. Не скучно ли видеть столько залогов прекрасного в неискусных руках, столько отступлений от... чего? От наших обычаев, просвещения, сказал бы я, но не скажу, потому что есть не мало защитников китайско-японского просвещения.
Да я ли один скучаю? Вон П. А. сокрушительно вздыхает, не зная, как он будет продовольствовать нас, дадут ли Японцы провизии, будут ли возить свежую воду, а если и дадут, то по каким ценам и т. п. «От презервов многие воротят носы», говорит он. Кстати о презервах: кажется я об них не говорил ни слова. Это совсем изготовленная и герметически закупоренная, в жестянках, провизия всякого рода: супы, [26] мясо, зелень и т. п. Полезное изобретение, что и говорить, но дело в том, что эту провизию почти есть нельзя: говядина тут похожа на телятину, телятина на рыбу, рыба на зайца, а все вместе ни на что не похоже. И все это имеет один цвет и запах; говорят у Французов делают презервы лучше: не знаю, мы купили их в Англии. — Вон Л. С. не знает, будет ли уголь, позволят ли рубить дрова, пустят ли на берег освежиться людям? М. Б. насупился, думая, удастся ли ему... хоть увидеть женщин. Он уж смотрел на все лодки, ища между этими голыми телами, не такое красное и жесткое. Косы и кофты вводили его иногда в печальное заблуждение...
Японцы уехали. Настал вечер, затеплились звезды, и в добавок, между ними появилась комета. Мы наблюдаем ее уже третий вечер, едва успевая ловить на горизонте: так рано скрывается она. Нас, издали, саженях во ста от фрегата и в некотором расстоянии друг от друга, окружали караульные лодки, ярко освещенные разноцветными огнями, в больших круглых, крашеных фонарях, из рыбьей кожи. На некоторых были даже смоленые бочки. С последним лунем солнца, по высотам загорелись огни и нитями опоясали вершины холмов, унизали берега, словом нельзя было нарочно зажечь иллюминации великолепнее, в честь гостей, какую Японцы зажгли из страха, что вот сей час, того гляди, нападут на них. Везде перекликались караульные, лодки ходили взад и вперед. Гребцы гребли стоя, с криком оссильян, оссильян, чтобы дружнее работать. По горам, в лесу, огни точно звезды плавали, опускаясь и подымаясь по скатам холмов: вдруг исчезнут в чаще, там опять появятся: видно было, что везде расставлены люди, что на [27] нас смотрели тысячи глаз, сторожили каждое движение.
Все мало по малу утихало на наших судах; пробили зорю, сыграли гимн Коль славен наш Господь в Сионе; матросы улеглись. Многие из нас и чаю не пили, не ужинали, все смотрели на берега и на их отражения в воде, на иллюминацию, на лодки, толкуя, предсказывая успех', или неуспех дела, догадываясь о характере этого народа. Потом, один за другим разбрелись, я остался и вслушивался в треск кузнечиков, в тихий плеск волн, смотрел на игру фосфорических искр в воде и на дальние отражения береговых огней в зеркале залива. Здесь уже не было буруна, наводящего тоску на душу, как на Бонин-Сима, только зарница ярко играла над холмами. И я ушел, окинув последний раз взглядом огненные точки и нити по горам и по воде. Я лег, но долго еще мерещились мне женоподобные, приседающие Японцы, их косы, кофты, и во сне преследовал долетавший до ушей крик: оссильян, оссильян!
Хи! хи! хи! слышу в каюте у соседа, просыпаясь поутру, спустя несколько дней по приезде, потом тихий шепот и по временам внезапное возвышение голоса на каком нибудь слове. Фаддеев стоит подле меня, с чаем. — Давно ты тут? — В начале седьмой склянки В. В. — А теперь которая? — Да вон, слышит? В это время забил барабан, заиграла музыка, значит восемь часов. — Что там такое рядом в каюте? спросил я. — Известно что, Японец! отвечал он. — Зачем они приехали. — А кто их знает? — Ты бы спросил. — А как я его спрошу? нам с ним говорить-то все равно, как свинье с курицей... — Да, ты прав: Японцы действительно на кур похожи, — заметил я. Фаддеев зорко, стороной, поглядел на меня, ничего не [28] сказал, но вероятно не преминет на баке, или в жилой палубе, в своей компании, дать надлежащий толк и вес моим словам.
От Японцев нам отбоя нет, каждый день с утра до вечера, по нескольку раз. Каких нет: оппер-баниосы, ондер-баниосы, оппер-толки, ондер-толки и потом куча сволочи, их свита. Но лучше рассказать по порядку, что позамечательнее. На другой день, а может быть и дня через два, после посещения переводчиков, приехали три или четыре лодки, украшенные флагами, флажками, значками, гербами и пиками, все аттрибуты военных лодок, хотя на лодках были те же голые гребцы и ни одного солдата. Нам здесь все еще было ново и мы с нетерпением ждали, что это такое. Лодки хоть куда: немного похожи на наши розвальни: широкие, плоскодонные, с открытой кормой. Они все чисто выстроены, из белого леса, с навесом, закрытым цыновками. Весла у гребцов длинные, состоящие из двух частей, связанных посредине. Весло привязано к лодке и гребец, стоя, ворочает его к себе и от себя. Гребцов, смотря по величине лодки, бывает от 4 до 8, и даже до 12 человек. Лодка — это пловучий дом: тут есть все — маленький очаг — варить пищу, и вся домашняя утварь. На караульных лодках по очереди дежурят чиновники, чтоб наблюдать за нашими действиями. Этот порядок принят издавна в отношении ко всем иностранным судам.
Сначала вошли на палубу переводчики. «Оппер-баниосы, оппер-баниосы», говорили они почтительным шепотом, указывая на лодки, а сами стали в ряд. Я не видал, но мне рассказывали, как показались из другой лодки и вошли на трап, потом на палубу, двое Японцев побелее, поблагообразнее и понаряднее [29] прочих. Переводчики встретили их, положив руки на колени и поклонившись почти до земли. За ними вошло человек 20 свиты. Оппер-баниосы, один худой, с приятным лицом, с выдавшеюся верхнею челюстью и большими зубами, похожими на клыки, как у многих Японцев. Другой, рябоватый, с умным лицом и с такою же челюстью, как у первого. На них, сверх черной кофты, из льняной материи, и длинного шелкового халата, были еще цветные, шелковые же юбки, с разрезными боками и шелковыми кистями. За пазухой по обыкновению, был целый магазин всякой всячины: там лежала трубка, бумажник, платок для отирания пота и куча листков тонкой, полупрозрачной, но очень крепкой бумаги, на которой они пишут, отрывая по листку, в которую сморкаются, и наконец завертывают в нее, что нужно. Они присели, положив руки на колени, и поклонились нашим. По японски их зовут Гокейнсы. Они старшие в городе, после губернатора и секретарей его, лица. Их повели на ют, куда принесли стулья; Гокейнсы сели, а прочие отказались сесть, почтительно указывая на них. Подали чай, конфект, сухарей и сладких пирожков. Они выпили чай, покурили, отведали конфект и по одной завернули в свои бумажки, чтоб взять с собой, даже спрятали по кусочку хлеба и сухаря. — Наливку пили с удовольствием. Выслушав все это от тех, которые были при встрече Гокейнсов, я пошел на ют — смотрю, что это такое, и никак не догадываюсь: человек восемь Японцев стали все в тесный кружок, головами друг к другу, нагнувшись до нельзя, так, что сзади концы их шпаг торчали кверху. Что это они делают? Да разговаривают между собою. Когда дошло дело до вопроса, зачем они приехали, один переводчик, толстый и рябой, по имени Льода, стал перед [30] Гокейнсами, низко поклонился и оставшись в наклоненном положении, передал наш вопрос. Гокейнс тихо, тихо, почти шепотом и скоро начал говорить, также нагнувшись к переводчику, и все другие переводчики, и другой Гокейнс, и часть свиты, тоже наклонились и слушали. — Хи, хи, хи! твердил переводчик отрывисто, пока Гокейнс отвечал ему. Частица хи означает подтверждение речи, в роде да, слушаю. Ее употребляют только младшие, слушая старших. Потом, когда Гокейнс кончил, Льода потянул воздух в себя и вдруг, выпрямившись перед нами, перевел, что они приехали предложить некоторые вопросы. Он говорил обыкновенным голосом, а иногда вдруг возвышал его на каком нибудь слове до крика, кивал головой, улыбался. Прочие переводчики молчали: у них правило, когда старший тут, другой молчит, но непременно слушает, так они поверяют друг друга. Эта система взаимного шпионства немного похожа на иезуитскую. Так их переводчик Садагора, — который страх походил на пожилую девушку, с своей седой косой, недоставало только очков и чулка в руках, — молчал, когда говорил Льода, а когда Льоды не было, говорил Садагора, а молчал Нарабайоси и т. д. «Отчего у вас, сказали они потом, вынув бумагу, исписанную японскими буквами, — сказано было на фрегате, что корвет вышел из Камчатки в Мае, а на корвете сказали, что в Июле?» «От того, вдруг послышался сзади голос командира этого судна, который случился тут же, я показал так, чтоб не было придирок да расспросов, где были три месяца, что делали» и т. п. Мы все — засмеялись, а Капитан П. что-то придумал и сказал им в оправдание. Корвет в самом деле вышел в Мае из Камчатки, но заходил на Сандвичевы острова. Мы спросили Японцев, зачем это им? «Что вам за дело, где [31] мы были? вам только важно, что мы пришли». Видя всю эту разноголосицу, Льода предложил, для однообразия, сказать, что корвет из Камчатки, а мы из Петербурга, вышли в одно время. «Лучше будет, когда скажете, что пришли в одно время, в 3 месяца». Ему показали карту и объяснили, что из Камчатки можно придти в неделю, в две, а из Петербурга в полгода. — Он сконфузился и стал сам смеяться над собой. Тут же показали им кстати Россию и Японию. Увидев, как последняя мала, они добродушно стали хохотать. Нет, решительно Японцы не так глупы, надуты и смешны, как о них говорят. Опять им заметили, что напрасно они обременяют себя и других этими вопросами. «В Едо надо послать», отвечали они. Потом следовал другой, третий вопрос, все в том же роде. — «И все надо в Едо посылать?» — Все! сказал потянув в себя воздух Льода. — Ну, много же у вас дела в Едо! — подумал кто-то подле меня вслух. Но я, вспомнив, какими вопросами осыпали Японцы, с утра до вечера, знаменитого пленника, Головнина, нашел еще, что эти вопросы не так глупы. Они уехали поздно ночью, улыбаясь, приседая и кланяясь.
А между тем наступал опять вечер, с нитями огней по холмам, с отражениями холмов в воде, с Фосфорическим блеском воды, с треском кузнечиков и криком: оссильян, оссильян! Но это уже мало заняло нас, мы привыкли, ознакомились с местностью и от того шканцы и ют тотчас опустели, как только буфетчики, Янцен и Витул, зазвенели стаканами, а вестовые, с фуражками в руках, подходили, то к одному, то к другому, с приглашением: «чай кушать». Баниосам сказано было, что есть два письма, одно к губернатору, а другое выше, чтоб за первым он прислал чиновника, а другое принял сам. «Скажем [32] губернатору», отвечали они. Они, желая выведать о причине нашего прихода, спросили: не привезли ли мы потерпевших кораблекрушение Японцев, потом не надо ли нам провизии и воды: две причины, которые Японцы только и считали достаточными, чтобы являться к ним, и то в последнее время. А прежде, как известно, они и потерпевших кораблекрушение, своих же Японцев, не пускали назад в Японию. «Вы уехали из Нипона, говорили они, так ступайте, куда хотите». С иностранцами поступали еще строже: их держали в неволе. Но время взяло свое: и Японцы уже не те, что были 40, 50 и более лет назад. С нами они были очень любезны, спросили об именах, о чинах и должностях каждого из нас, и все записали, вынув из-за пазухи складную железную чернильницу, в роде наших свечных щипцов. Там была тушь и кисть. Они ловко владеют кистью. Я попробовал было написать, одному из оппер-баниосов, свое имя кистью, рядом с японскою подписью, и осрамился: латинских букв нельзя было узнать.
Прошло дня два: в это время дано было знать Японцам, что нам нужно место на берегу и провизия. Провизии они прислали небольшое количество, в подарок, а о месте объявили, что не смеют дать его, без разрешения из Едо. На третий день после этого, приехали два баниоса, один бывший в прошедший раз, приятель нам Баба-Городзаймот, который уже ознакомился с нами и освоился на фрегате, шутил, звал нас по именам, спрашивал название всего, что попадалось ему в глаза, и записывал. Он был, по видимому, очень добр, жив, сообщителен. Другой — Самбро. Не думайте, чтобы в понятиях, словах, манерах (за исключением разве сморканья в бумажки, да прятанья конфект: но вспомните, как сморкаются две трети русского народа [33] и как недавно барыни наши бросили ридикюли, которые наполнялись конфектами на чужих обедах и вечерах) Японца было что нибудь дикое, странное, поражающее Европейца. Ровно ничего: только костюм да действительно нелепая прическа бросаются в глаза. Во всем прочем это народ, если не сравнивать с Европейцами, довольно развитый, развязный, приятный в обращении и до крайности занимательный своеобразностию воспитания. Об этом придется говорить ниже.
Баниосы привезли с собой переводчиков, Льоду и Садагору. Их принял сначала П-т, потом Адмирал, в своей каюте. Баниосов посадили на массивные кресла, несколько человек свиты сели сзади, на стульях. Адмирал поместился на софе, против них, а мы в четвером у окошек, на длинном диване. Льода и Садагора стояли, наклонившись, так что лиц их вовсе было не видать, и только шпаги опять торчали вверх. Тогда Баба-Городзаймон, наклонясь немного к Льоде и втягивая в себя воздух, начал говорить шепотом, скоро и долго. У него преприятная манера говорить: он говорит как женщина, так что самые его отказы и противоречия смягчены этим тихим, ласковым голосом. «Хи, хи, хи», отрывисто и усердно повторял Льода, так, что у него подергивало плечи, и пот катился струями по вискам. В каюте было душно, а снаружи жарко, до 20°. Льода выпрямился, обратился к П-ту, который сидел подле баниосов и объявил, что губернатор просит прислать письмо, адресованное собственно к нему. — Про другое, которое следовало переслать в Едо, к высшим властям, он сказал, что оно должно быть принято с соблюдением церемониала, а он определить его сам не в состоянии и потому послал в столицу просить разрешения. — А как скоро можно сделать путь туда и обратно? спросили их, зная [34] впрочем, что этот путь можно сделать недели в три, и даже, как проговорился новейший из английских путешественников, Бельчер, в две недели. Им сказано было и об этом. Баба отвечал однако же, что вероятно на ответ понадобится дней 30. — Он извинялся тем, что надо обдумать ответ, но Адмирал настаивал, чтобы ответ прислали скорее. Тогда Садагора отвечал, что курьер помчится, как птица. Один из свиты все носился с каким-то ящиком, завязанным в платок. Когда отдали письмо Баба-Городзаймону, он развязал деревянный лакированный ящик, поставил его на стол, принял письмо обеими руками, поднял его, в знак уважения, ко лбу, положил в ящик и завязал опять в платок, украшенный губернаторскими гербами. После этого перевязал узел снурком«достал из-за пазухи маленькую печать, приложил к снурку, и отдал ящик своему чиновнику, сказав что-то переводчику. — Хи, хи, хи! повторял тот, и обратившись к нам перевел, что письмо будет доставлено верно и в тот же день.
Адмирал предложил им завтракать в своей каюте, предоставив нам хозяйничать, а сам остался в гостиной. Мы сели за большой стол. Подали, по обыкновению, чаю, потом все сладкое, до которого Японцы большие охотники, пирожков, еще не помню чего, вино, наливку и конфекты. Японцы всматривались во все, пробовали всего понемножку и завертывали в бумажку, то конфекту, то кусочек торта, а Льода прибавил к этому и варенья и все спрятал в карман, «детям», сказал он нам. Им было жарко в каюте, они вынимали маленькие бумажные платки и отирали пот, другие, особенно второй баниос, сморкались в бумажки прятали их в рукав, обмахивались веерами. О. А. Г. завел ящик с музыкой, и вдруг тихо, под [35] сурдиной, раздалось grace, grace из Роберта. Но это мало подействовало. Баба сказал что у него есть две табакерки с музыкой: Голландцы привезли. В углу накрыт был другой стол, для нескольких из свиты. Баба не пил совсем вина: он сказал, что постоянно страдает головною болью и «от того, прибавил он, вы видите, что у меня не совсем гладко выбрита голова». Ему предложили посоветоваться с нашим доктором, но он благодарил и отказался. Вообще мы были очень любезны с гостями, показывали им, после завтрака, картинки и между прочим в книге Зибольда изображения Японских видов: людей, зданий, пейзажей и карты. Они попросили показать фрегат одному из баниосов, который еще в первый раз приехал. Их повели по палубам. Они рассматривали пушки, ружья, и внимательно слушали объяснения о ружьях, с новыми прицелами, купленных в Англии. Все занимало их, и в этом любопытстве было много наивного, детского, хотя Японцы и удерживались слишком обнаруживаться. По их обычаям считается не совсем приличным высказывать удивление: и у нас, кажется тоже? какая тонкая светская черта! Они пробыли почти до вечера; свита их, прислужники бродили по палубе, смотрели на все, полуразиня рот. По фрегату раздавалось щелканье соломенных сандалий и беспрестанно слышался шорох шелковых юбок, так что, в иную минуту, приятно задумаешься: почудится что-то знакомое... взглянешь и очнешься — перед вами урод! Некоторые физиономии до крайности глуповаты. Тут были два, или три старика, в панталонах т. е. ноги у них были обтянуты синей материей и кончались такими же чулками, как у всех, и потом сандалиями. Коротенькие мантии были то же синие. Что это за люди? спросили. — Солдаты говорят. Солдаты! нельзя ничего выдумать [36] противуположнее тому, что у нас называется солдатом. Они, от старости, едва стояли на ногах и плохо видели. Седая косичка, в три волоса, не могла лежать на голове и торчала кверху, сквозь редкую косу проглядывала лысина, цвета красной меди. У одного губы уже не сходились вместе: всегда полуотворенные, они выказывали пустую челюсть, без зубов, одного цвета с лысиной. Вообще не видно почти ни одной мужественной, энергической физиомии, хотя умных и лукавых много. Да если и есть, так зачесанная сзади к верху коса и гладкое выбритое лицо делают их не похожими на мужчин. С лодок влезало на трапы и русленя множество голых, полуголых и оборванных гребцов. На некоторых много много что синий длинный халат, и больше ничего, ни панталон, ни кофт, ни сандалий. О шапках я не упоминаю, потому что здесь эта часть одежды не существует. На юге, в Китае, я видел, носят еще зимние маленькие шапочки, а летом немногие ходят в остроконечных малайских соломенных шапках, похожих на крышку от суповой миски, а здесь ни одного Японца не видно с покрытой головой. Они даже редко прикрывают ее и веером, как Китайцы. Едет иногда лодка с несколькими человеками: любо смотреть, как солнце жарит их прямо в головы; лучи играют на бритых, гладких лбах, точно на позолоченных маковках какой нибудь башни, и на каждой голове ярко горит огненная точка. Сколько бы у нас народу умерло или по крайней мере сошло с ума, от этакой прогулки, под солнечными лучами, а им ничего, да еще под здешними лучами, которые, как медные спицы, вонзаются в голову!
Баба обещал доставить нам большое удобство: мытье белья в голландской фактории. Наконец [37] Японцы уехали. Кто-то из них кликнул меня и схватил за руку. — А, Баба, adieu! — «Adieu» повторил и он.
Дни мелькали за днями, вот уже вторая половина Августа. Японцы одолели нас. Ездят каждый день раза по два, то с провизией, то с вопросом, или с ответом. Уж этот мне крайний восток: пока, кроме крайней скуки, толку нет! Разглядываешь от нечего делать их лица и не знаешь, что подумать о их происхождении. Как им ни противно быть в родстве с Китайцами, как ни противоречат этому родству некоторые резкие отличия одних от других, но всякий раз как поглядишь на оклад и черты их лиц, скажешь, что Японцы и Китайцы — родня между собою. Те же продолговатые смугло желтые лица, такое же образование челюстей, губ, выдавшиеся лбы и виски, несколько приплюснутый нос, черные и карие, средней величины, глаза. Я не говорю уже о некотором сходстве в прическе, одежде, образе жизни. Не говорю о нравственном сходстве: оно еще более подтверждает эту догадку. Вероятно, и те и другие, вышли из одной колыбели, Средней Азии, и конечно составляли одно племя, которое в незапамятные времена распространилось по юговосточной части материка и потом перешло на все окрестные острова. Татарский пролив и племенная, нередкая в истории многих, имеющих один корень народов, вражда, могла разделить навсегда два племени, из которых в одно, Китайское, подмешались пожалуй, и Манджуры, а в другое, Японское — Малайцы, которых будто бы Японцы, говорит Кемпфер, застали в Нипоне и вытеснили вон. В языке их, по словам знающих по китайски, есть некоторое сходство с китайским. И опять могло случиться, что первобытный общий язык у Китайцев остался тот же, а у Японцев мог смешаться с языком quasi-малайцев, или тех [38] островитян, которых они застали на Нипоне, Киузиу и других островах, и которые могли быть, пожалуй, и Курильцы. Чем это не мнение, скажите на милость? Я знаю, что я не понравился бы за это Японцам, до того, что они не прочь бы посадить меня и в клетку, благо я теперь в Японии. Они сами производят себя от небесных духов, а потом соглашаются лучше происходить с севера, от Курильцев, лишь не от Китайцев. Но я готов отстаивать свое мнение, теперь особенно, когда я только расстался с Китайцами, когда черты их лиц так живы в моей памяти и когда я вижу другие, им подобные. Чем же это не мнение? Ведь Кемпфер выводит же Японцев прямо — откуда бы вы думали? от Вавилонского столпотворения! Он ведет их толпой, или колонией, как он называет, через всю Азию, приводит из-за Каспийского моря в Китай и оттуда в Японию, прямо, так как они есть, с готовым языком, чуть не с узелком под мышкой, в котором были завязаны вот эти нынешние их кофты, с гербами, и юбки. Замечу еще, что здесь кроме различия, которое кладет, между простым и непростым народом, образ жизни, пища, воспитание и занятия, есть еще другое, резкое, вероятно письменное различие. Когда я всматривался в лица старших чиновников и их свиты и многих других, толпившихся на окружавших нас лодках, мне ясно показалось, что тут сошлись и смешались два племени. Простой народ действительно имеет в чертах что-то напоминающее Малайцев которых мы видели на Яве и в Сингапуре. А так как у Японцев строже, нежели где нибудь, соблюдается нетерпимость смешения одних слоев общества с другими, то и немудрено, что поработившее племя до сих пор, остается неслитым, с порабощенным. [39]
А теперь сравните японское воспитание с китайским: такое же множество сект и, как в Китае, господствует более нравственно-философский, нежели религиозный дух, и совершенное равнодушие и того, и другого народа к религии; представьте одинакое трудолюбие и способности к ремеслам, любовь к земледелию, к торговле, одинакие вкусы, одну и ту же пищу, одежду — найдете во всем подобие, в иных случаях до того, что удивляешься, как можно допустить мнение о разноплеменности этих народов. И те, и другие подозрительны, недоверчивы, спасаются от опасностей за системой замкнутости, как за каменной стеной; у обоих одна и та же цивилизация. Если бы она была заимствована Японцами от Китайцев так, по соседству, то отчего же не вошло в этот заем чего нибудь от других соседних народов, к которым за два слишком века пред этим, до прибытия Европейцев, Японцы ездили свободно, в бытность уже там Испанцев, и почему Манджуры и другие народы кругом остаются до сих пор чуждыми этой цивилизации, хотя они еще ближе к Китаю, чем Япония. Нет, пусть Японцы хоть сейчас посадят меня в клетку, а я, с упрямством Галилея, буду утверждать, что они есть часть оторвавшегося когда-то, по многолюдству, или в следствие отпадения, или наконец по другим причинам, Китайского племени, ушедшая на острова и, по географическому своему положению, запершаяся там — до нашего прихода. И самые острова эти, если верить геологам, должны составлять часть оторвавшуюся некогда от материка... Вам, может быть, покажется странно, что я вхожу в спор о деле, в глазах многих, привыкших считать безусловно Китай и Японию за одно, неподлежащем сомнению. Но вопрос о происхождении Японцев здесь — важный вопрос: все, писавшие о [40] Японии, долгом считают коснуться его. А в глазах Японцев — это кровный вопрос. Они оскорбляются когда иностранцы по невежеству и варварству, как говорят они, смешивают их с Китайцами.
Но избавляю себя и вас от дальнейших воззрений и догадок: рассмотрите эти вопросы на досуге, в кабинете с помощию ученых источников. Дайте мне просто путешествовать и рассказывать, что вижу и слышу.
Говоря об источниках, упомяну однако ж об одном, чуть ли не самом любопытном. Устав от Кемпфера, я напал на одну старую книжку в библиотеке моего соседа по каюте, тоже о Японии, или о Японе, как говорит заглавие, и о вине гонения на христиан, сочинение Карона и Гагенара, переведенные чрез Степана Коровина, Синбиренина, и Ивана Горлицкого. К сожалению, конец страницы, с обозначением года издания, оторван. За этой книгой я отдыхал от подробных, и под час утомительных, описаний Кемпфера. Что за краткость, что за добродушие, какой язык! Не могу не поделиться с вами ученым наслаждением и выпишу на выдержку, с дипломатическою точностию, два, три места о Японии и о Японцах.
«...остров Ябадии, о котором сказует Птоломей, есть оной, его же ныне нарицают островом Нифон» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . «империя Японская ныне обретается сочинена из многих островов, из которых некие могут быти и не острова, но полуострова».
«Компания Голландская во Индии восточной пребываша тогда в таком великом благоденствии, по истинне весма великом...»
«...Что ж бы то такое ни было, воспитание ли, или как то естественно, что жены там добры, жестоко верны и очунь стыдливы». [41]
«...Много имеют Японцы благосклонности к отцам и к матерям и так умствуют, что тот, который в этом поползнется, того уже боги показнят».
«...Доходы вельмож бывают от разного произношения страны, которою кто владеет. У инных земля много произносит жита, инныи вынимают много золота и сребра, а прочии меди, олова, свинца».
Я ленился записывать имена всех приезжавших к нам гокейнсов и толков. Баба ездил почти постоянно и всякий раз привозил с собой какого нибудь нового баниоса, вероятно приятеля, желавшего посмотреть большое судно, четырехаршинные пушки, ядра, с человеческую голову величиной, послушать музыку и посмотреть ученье, военные тревоги, беганье по вантам и маневры с парусами. Однажды, при них, заставили матрос маршировать: Японцы сели на юте на пятках и с восторгом смотрели как 400 человек стройно перекидывали в руках ружья, точно перья, потом шли, нога в ногу, под музыку, как одна одушевленная масса. При них катались и на шлюпках, которые, как птицы, с распущенными крыльями, скользили по воде, опрокинувшись почти совсем на бок. Японцы тихо, с улыбкой удовольствия и удивления, сообщали друг другу замечания, на своем звучном языке. Некоторые из них, и особенно один из переводчиков, Нарабайоси 2-й, (их два брата, двоюродные, иначе Гейстра), молодой человек лет 25, говорящий немного по английски, со вздохом сознался, что все виденное у нас приводит его в восторг, что он хотел бы быть Европейцем, Русским, путешествовать и заглянуть куда нибудь, хоть бы на Бонин-Сима... Бедный, доживешь ли ты, когда твои соотечественники, волей или неволей, пустят других к себе, или повезут своих в другие места? Ты конечно будешь из первых. Этот [42] Нарабайоси 2-й очень скромен, задумчив, у него нет столбняка в лице и манерах, какой заметен у некоторых из Японцев, нет также самоуверенности многих, которые совершенно довольны своею участью и ни о чем больше не думают. Он наивен и немного похож застенчивостию на только что выпущенную пансионерку. Видно, что у него бродит что то в голове, сознание и потребность чего-то лучшего против окружающего его... И он не один такой. В этих людях будущность Японии — и наш успех.
Красивых лиц я почти не видал, а оригинальных много, большая часть, почти все. Вон посмотрите, они стоят в куче на палубе, около шпиля, а не то заберутся на вахтенную скамью. Зачесанные к низу косы придают голове вид груши, кофты напоминают надетые в рукава кацавейки, или мантильи с широкими рукавами, потом халат и туфли. Одно лицо толстое, мясистое, с подбородком и круглыми щеками, другое длинное, худощавое, птичье, брови дугой, и такой взгляд, который сам докладывает о глупости головы, третий рябой — рябых много — никак не может спрятать верхних зубов. Один смотрит, подняв брови, как матросы, купаясь, один за другим бросаются с русленей, прямо в море, точно в яму, и на несколько мгновений исчезают в воде; другой присел над люком и не сводит глаз с того, что делается в кают-компании; третий, сидя на стуле, уставил глаза в пушку и не может от старости свести губ. Стоят на ногах они неуклюже, опустившись корпусом на коленки и большею частию смотрят сонно, вяло: видно, что их ничто не волнует, что нет в этой массе людей постоянной идеи и цели, какая должна быть в мыслящей толпе, что они едят, спят и больше ничего не делают, что привыкли к этой жизни и любят ее. Это [43] все свита; Баниосы тоже, за исключением некоторых, Бабы-Горадзаймона, Самбро, не лучше: один скажет свой вопрос или ответ, и потом сонно зевает по сторонам, пока переводчик передает. Разве ученье, внезапный шум на палубе, или что нибудь подобное, разбудит их внимание, они вытаращат глаза, навострят уши, а потом опять впадают в апатию. И музыка после перестала шевелить их. Нет оживленного взгляда, смелого выражения, живого любопытства, бойкости, всего, чем так сознательно владеет Европеец. Один только, кроме Нарабайоси 2-го, о котором я уже говорил, обратил на себя мое внимание, один — и тем он был заметнее. Я не знаю его имени: он принадлежал к свите и не входил с баниосами в каюту, куда, по тесноте и жару впускались не многие, только необходимые лица. Он высок ростом, строен и держал себя прямо. Совестно ли ему было, что он не был допущен в каюту, а оставался на шканцах, или просто он признавал в себе другое какое-нибудь достоинство, кроме чести быть Японским чиновником, и понимал что окружает его, не знаю, но он стоял на палубе гордо, в красивой, по не изученной позе. Лице у него было европейское, черты правильные, губы тонкие, челюсти не выдались вперед, как у других Японцев. Не заметно тоже было в выражении лица ни тупого самодовольствия, ни комической важности, или наивной, ограниченной веселости, как у многих из них. Напротив, в глазах, кажется, мелькало сознание о своем японстве и о том, чего ему не достает, чего бы он хотел. Видите ли, и Японец может быть интересен, но как редко! Если он приедет еще раз, непременно познакомлюсь с ним, узнаю его имя, зазову в каюту и как нибудь дознаюсь, что он такое. Я даже думаю, не инкогнито ли он тут, не из любопытства ли [44] замешался в свиту и приехал посмотреть, что мы за люди.
Вечером в тот день т. е. когда Японцы приняли письмо, они по обещанию, приехали сказать, что «отдали письмо», в чем мы впрочем нисколько не сомневались.
Дня через три приехали опять Гокейнсы, т. е. один Баба и другой по обыкновению, новый, смотреть фрегат. Они пожелали видеть Адмирала, объявив, что привезли ответ губернатора на письма к нему от Адмирала и из Петербурга. Баниосы передали, что его превосходительство «увидел письмо с удовольствием и хорошо понял, что постарается все исполнить. Принять Адмирала, он без позволения, не смеет, но что послал уже курьера в Едо и ответ надеется получить скоро».
Время между тем тянулось и наконец дотянулось до 9-го Сентября. Ждали ответа из Едо, занимались и скучали, не занимались и тоже скучали. Развлечений почти никаких. То наши поедут на корвет, то с корвета приедут к нам — обедать, пить чай. Готовят какую-то пиесу для театра. Японцы посещают нас, но пока реже. Вскоре однако ж они стали посещать нас чаще, и вот почему. В начале приезда мы просили прислать нам провизии, разумеется, за деньги и сказали, что иначе не возьмем. В ответ на это Японцы запели свою песню т. е. что надо послать в Едо, в Верховный Совет, тот доложит Сиогуну, Сиогун Микадо, и потому ответа скоро получить — унмоглик! невозможно. Губернатор прислал только небольшое количество живности и зелени, прося принять это в подарок. Ему сказали, что возьмут с условием, если и он примет ответный подарок, контр-презент, как они называют. Наши, взятые из Китая и на Бонин Сима, утки и куры, [45] частию состарелись, не столько от времени, сколько от качки, пушечных выстрелов и других дорожных и морских беспокойств, а частию просто были съедены. Надо было послать транспорт в Китай, за быками и живностию, а шкуну, с особыми приказаниями, на север, к берегам Сибири. Об этом объявили губернатору, за тем, чтоб он дал приказание своим, при возвращении наших судов, впустить их беспрепятственно на рейд. Он ужасно встревожился, опасаясь вероятно, не за подкреплением ли идут суда, и поспешно прислал сказать, чтобы мы не посылали транспорта, что свежую провизию мы можем покупать от Голландцев, а они будут получать от Японцев. Мы обрадовались, и Адмирал принял предложение, а транспорт все таки послал, потому что быков у Японцев бить запрещено, как полезный рабочий скот, и они мяса не едят, а все рыбу и птиц, по этому мы говядины достать в Японии не могли. Да притом надо было послать бумаги и письма через Гон-Конг и Ост Индию в Европу. Губернатор ужасно опростоволосился. А мы в выигрыше: в неделю два раза дается длинная записка прислать того, другого, третьего, живности, зелени и т. п. От этого, по середам и пятницам, куча Японцев толпится на палубе. Вот сегодня одна партия приехала сказать, что другая везет свинью, и точно привезли. Вчера не преминули дать знать, что привезут воды, а потом привезли. Даже и ту воду, которая следовала на корвет, они привезли сначала к нам на фрегат, сказать, что привезли, а потом уже на корвет, который стоит сажень на 150 ближе к городу. Теперь беспрестанно слышишь щелканье соломенных подошв, потом визг свиньи, которую тащат на трап, там глухое падение мешка с редькой, с капустой; вон корзину яиц тащат, потом фруктов, груш, больших, крепких и [46] годных только для компота, и какисов или какофиг. Мы воспользовались этим случаем и стали помещать в реестрах разные вещи, трубки японские, рабочие лакированные ящики, с инкрустацией и т. п. Но вместо десяти, двадцати штук, они вдруг привезут три, четыре. На мою долю досталось однако же кое-что, ящик, трубка и другие мелочи. Хотелось бы выписать по нескольку штук на каждого, но скупо возят. За ящик, побольше, назначено по 12 таилов (таил = около 3 р. асс.) поменьше — 8.
Промахнувшись раз, Японцы стали слишком осторожны: Адмирал сказал, что, в ожидании ответа из Едо, об отведении нам места, надо свезти пока на пустой, лежащий близь нас, камень хронометры для поверки. Об этом вскользь сказали Японцам: что же они? На другой день на камне воткнули дерево, чтоб сделать камень, похожим на берег, на который мы обещали не съезжать. Фарсёры!
30-го Августа, в Александров день, был завтрак у имянинника Б. Ш. на корвете. Было очень весело. Между разными развлечениями, было одно, очень замечательное. На палубу явилось человек 18 мальчиков, от 12 до 16 лет. Они стройно и согласно пели романсы, хоровые песни: у одного чистый, звучный сопрано, у другого прекрасный альт. Наконец двое самых маленьких плясали по русски. Их заставляли говорить наизусть басни Крылова. У всех нерусские физиономии кто бы это были? Камчадалы! Они учатся в школе, в Петропавловске, и готовятся в лоцманские и штурманские должности. Вот где зажглась искра просвещения и искусства! Все эти мальчики по праздникам ездили на фрегат и прекрасно хором пели обедню.
Нас посетил в начале Сентября помощник здешнего Обер-Гофта или директора Голландской фактории, [47] молодой человек, по имени — забыл как. Самого обер-гофта зовут Донкер Курциус. Он происходит из старой голландской фамилии. С помощником приехала куча переводчиков: они не отходили от него ни на шаг. С ним заговорили у нас по Французски, но он просил говорить не иначе как по голландски, опасаясь Японцев. Жалкое положение — сидеть в тюрьме, Бог знает из чего! Этот молодой человек уже 9 лет здесь. Он сказал, что на другой день явится сам Обер-Гофт, с визитом. Но тот, ни на другой, ни на третий день не явился, потом дал знать, что нездоров. Наконец, когда по возвращении транспорта, Адмирал послал обер-гофту половину быка, как редкость здесь, он благодарил коротенькой записочкой, в которой выражалось большое удовольствие, что Адмирал понял настоящую причину его мнимой невежливости.
2-го Сентября, ночью часа в два, задул жесточайший ветер: порывы с гор, из ущелий были страшные. В 3 часа ночи, не смотря на луну, ничего не стало видно, только блистала не яркая молния, но без грома, или его не слыхать было за ветром. Трудно, живучи на берегу, представить себе такой ветер! Гул от него, шум снастей, командный крик, — просто ад! Я, в свое окно, видел блуждающий свет фонаря, слышал, точно подземный грохот, стук травимой цепи и глухое, тяжелое паденье другого якоря. Рассвело. Я вышел на палубу, жарко, дышать густым, влажным и теплым воздухом было тяжело до тоски. Я перешел в капитанскую каюту, сел там на окно и смотрел на море: оно напоминало выдержанный нами в Китайском море ураган. Отдали третий якорь. Весь рейд был как один огромный водоворот. Вода крутилась и кипела, ветер с воем рыл ее, выхватывал массы воды, мчал в виде пыли, сек волны, которые как стадо [48] преследуемых животных, метались на прибрежные каменья, потом на берег, рвались выше на скалы, и обессиленные, скачками падали назад, затопляя на мгновение хижины, батареи, плетни и палисады. Японские лодки притаясь под берегом, качались как скорлупки. Слабость спасала их от конечного разрушения. Часов в 7 утра мгновенно стихло, наступила отличная погода. Следующая и вчерашняя ночи были так хороши, что не уступали тропическим. Что за оттенки неба! Какая нежность в красках, какая грациозная, игривая группировка облаков! Луна бела, прозрачна, как хрусталь, и какой мягкий свет льет она на все! Мы смотрели на нее в телескоп, на Венеру и на Юпитера тоже. О. А. говорит, что у Венеры слева фазис, а я утверждал, что справа: кто прав, кто виноват? А кажется, не трудно решить. Я думаю, я прав, потому что О. А. — левша.
Но скучно и жарко: бесконечное наше лето, начавшееся с Января, у берегов Мадеры, тянется до сих пор, как кошемар. Пройдет ли оно? Сегодня хотя и прохладно, но надолго ли? «Дайте срок: ужо задует от тропиков, будет вам прохлада!» пророчески, как Сибилла, ворчит дед. Дни идут однообразно. Встают, матросы в 4 часа (они ложатся в 8) и начинается мытье палубы, с песком и каменьями. Это делается над моей головой. Проснешься, послушаешь и опять заснешь, да ведь как сладко, под это трение камня и песку об доски, как под дробный стук дождя в деревянную кровлю! От 6 до 7 1/2 встают и офицеры и идут к поднятию флага, потом пьют чай, потом — кто куда. Начинается ученье, тревоги, движение парусами. Я, если хороша погода, иду на ют и любуюсь окрестностями, смотрю в трубу на холмы, разглядываю деревни, хижины, движущиеся фигуры людей, вглядываюсь внутрь хижин, через широкие двери и окна, без рам и стекол, [49] рассматриваю проезжающие лодки, с группами Японцев. Потом сажусь за работу и работаю до обеда. Обедают от часу до половины третьего, потом сон, потом опять прогулка, одни и те же битые и перебитые разговоры. А там чай, вечерняя заря, великолепно сияющие, точно бенгальским огнем, в здешнем редком и прозрачном воздухе, звезды. Ходишь вечером посидеть, то к тому, то к другому, улягутся наконец все, идти больше не к кому, идешь к себе и садишься вновь за работу. Приезд Японцев не раз прерывает наши дневные занятия. Заслышишь щелканье их туфлей по палубе, оставишь перо, возьмешь фуражку и пойдешь смотреть, зачем приехали. Вот так приехали они 5 Сентября. Мне нездоровилось: я, ослабевший, заснул до обеда. Фаддеев будит: «поди, В. В., Японцы здесь: приехал новый, такой толстой». Я застал его уже у Адмирала, с другими Японцами. У него круглое, полное и смуглое лицо, без румянца, как у всех у них, с выдавшимися до нельзя верхними зубами, с постоянною, отчасти невольною, по причине выдавшихся зубов, улыбкою. Он очень проворен и суетлив, зовут его Кичибе. Он приехал поговорить о церемониале, с каким нужно принять посланника и бумагу в верховный совет. А! значит получен ответ из Едо, хотя они и говорят, что нет: лгут, иначе не смели бы рассуждать о церемониале, не зная, примут ли нас. Мне поручено составить проэкт церемониала т. е. как поедет Адмирал в город, какая свита будет сопровождать его, какая встреча должна быть приготовлена и т. п.
6-го. Так и есть, ответ получен. Сегодня явился опять новый старший переводчик Кичибе и сказал, что будто сей час только получили ответ. У меня бумага о церемониале была готова, когда меня позвали в адмиральскую каюту, где были Японцы. К. Н. Посьет стал [50] им передавать изустно, по голландски, статьи церемониала. Кичибе улыбался, кряхтел, едва сидел от нетерпения на стуле, выслушивая его слова. Он ссылался на Резанова, говоря, что у него было гораздо меньше свиты. Ему отвечали, что это нам не пример, что нынешнее посольство предпринято в больших размерах, от того и свиты больше. Адмирал потому более настаивал на этом, что всем офицерам хотелось быть на берегу.
Не предвидя возможности посылать к вам писем из Нагасаки, я перестал писать их и начал вести дневник. Но случай послать письмо представляется и я вырываю несколько листков из дневника, чем и заключу это письмо. Сообщу вам, между прочим, о нашем свидании с Нагасакским губернатором, как оно записано у меня под 9-м Сентября.
«Что это, откуда я? где был, что видел и слышал? Прожил ли один час из тысячи-одной ночи, просидел ли в волшебном балете, или так мелькнул перед нами один из тех колейдоскопических узоров, которые мелькнут раз в воображении, поразят своею яркостью, невозможностью, и пропадут без следа?
Вы конечно бывали во всевозможных балетах, выдали много картин в восточном вкусе, и потом забывали, как минутную мечту, как вздорный сон, прервавший строгую думу, оторвавший вас от настоящей жизни? Ну, а если б вдруг вам сказали, что этот балет, эта мечта, узор, сон — не балет, не мечта, не узор и не сон, а чистейшая действительность? — «Где нибудь на островах, у Излера?» возразите вы. Да, на островах конечно, но не у Излера, а у Овосавы Бунгоно Ками Сама, Нагасакского губернатора. Мы сей час от него. Не подумайте, чтоб там поразила нас какая нибудь нелепая пестрота, от которой глазам больно, [51] груды ярких тканей, драгоценных камней, ковров, арабески, все, что называют восточною роскошью, — нет этого ничего не было. Напротив, все просто, скромно, даже бедно, но все странно, ново; что шаг, то небывалое для нас.
Еще 5, 6 и 7 Сентября ежедневно ездили к нам гокейнсы договариваться о церемониале нашего посещения. Вы там, в Европе хлопочете в эту минуту о том, быть или не быть, а мы целые дни бились над вопросами — сидеть или не сидеть, стоять или не стоять, потом как и на чем сидеть и т. п. Японцы предложили сидеть по своему, на полу, на пятках. Станьте на колени и потом сядьте на пятки — вот это и значит сидеть по Японски. Попробуйте, увидите, как ловко: пяти минут не просидите, а Японцы сидят по нескольку часов. Мы объявили, что не умеем так сидеть, а вот не хочет ли губернатор сидеть по нашему, на креслах. Но Японцы тоже не умеют сидеть по нашему, а, кажется, чего проще? с непривычки у них затекают ноги. Припомните как угощали друг друга Журавль и Лисица — это буквально одно и тоже. На другой день рано утром, явились Японцы, середи дня опять Японцы и к вечеру они же. То и дело приезжает их длинная, широкая лодка, с шелковым хвостом на носу, с разрубленной кормой. Это младшие толки едут сказать, что сейчас будут старшие толки, а те, возвещают уже о прибытии гокейнсов. Зачем еще? «Да все о церемониале». «Опять?» «Мнение губернатора привезли». «Ну?» «Губернатор просит, нельзя ли на полу-то вам посидеть?...» начал со смехом и ужимками Кичибе.
Он, воротясь из Едо, куда был посылан, кажется, чтоб присутствовать при переговорах с Американцами, заменил Льоду и Садагору, как старший. — «Ах, ты, Боже мой! ведь сказали, что не сядем, не [52] умеем, и платья у нас не так сшиты, и тяжело нам сидеть на пятках...» — «Да вы сядьте хоть не на пятки, а протяните ноги куда нибудь в сторону...» — «Не оставить ли их на фрегате?» ворчали у нас и наконец рассердились. Мы объявили, что привезем свои кресла и стулья и сядем на них, а губернатор пусть сидит, на чем и как хочет. — Кичибе, Льода и Садагора, все поникли головой, но потом согласились. Все это говорили они нам, в капитанской каюте. Адмирал объявил им утром свой ответ и, узнав, что они вечером приехали опять с пустяками, с объяснениями о том, как сидеть, уже их не принял, а поручил разговаривать с ними нам. «Да вот еще, просили они: губернатор желал бы угостить вас, так просит принять завтрак». «С удовольствием», приказал сказать Адмирал. «После разговора о делах, продолжал Кичибе, губернатор пойдет к себе отдохнуть, и вы тоже пойдете отдохнуть в другую комнату, прибавил он, вертясь на стуле и судорожно смеясь, да и... позавтракаете». — «Одни?» спросили его: вы ни как с ума сошли? У нас в Европе этого не делается». — «По Японски это весьма употребительно, сказали они, мы так всегда...» Но кажется лгали: оно хотели подражать Адмиралу, который велел приготовить в первое свидание завтрак для гокейнсов и поручил нам угощать их, а сам не присутствовал, — Боже мой сколько просьб, молений! Кичибе вертелся, суетился, судорожно хохотал; у него по вискам лились потоки испарины. Льода кланялся, улыбался, как только мог хуже. Суровый Садагора, и тот осклабился. Но мы были непреклонны. Все толки опечалились. Со вздохом перешли они потом к другим вопросам, например к тому, в чьих шлюпках мы поедем, и опять начали усердно предлагать свои, говоря, что они этим хотят выразить нам уважение. Но мы [53] уклонились и сказали, что у нас много своих Опять упрашиванья с их стороны, отказ с нашей; у них вытянулись лица. Все это такие мелочи, о которых странно бы было спорить, если б они не вели за собой довольно важных последствий. Уступка их настояниям в пустяках могла дать им повод требовать уступок и в серьёзных вопросах и, пожалуй, повести к некоторой заносчивости в сношениях с нами. От того Адмирал и придерживался постоянно принятой им в обращении с ними системы, кротости, вежливости и твердости, как в мелочных, так и в важных делах. По мелочам этим, которыми начались наши сношения, Японцам предстояло — составить себе о нас понятие, а нам установить тон, который должен был господствовать в дальнейших переговорах. По этому обстоятельство это гораздо важнее, нежели кажется с первого взгляда. У нас стали думать, чем бы оказать им внимание, чтоб смягчить отказы, и придумали сшить легкие полотняные или коленкоровые башмаки, чтобы надеть их сверх сапог, входя в японские комнаты. Это — восточный обычай скидать обувь: и Японцам конечно должно понравиться, что мы не хотим топтать их пола, на котором они едят, пьют и лежат. Пошла суматоха. Надо было в сутки сшить, разумеется на живую нитку, башмаки. Всех заняли, кто только умел держать в руках иглу. Судя потому, как плохо были сшиты мои башмаки, я подозреваю, что их шил сам Фаддеев, хотя он и обещал дать шить паруснику. Некоторые из нас подумывали было ехать в калошах, чтоб было что снять при входе в комнату, но для однообразия, последовали общему примеру. Впрочем я, пожалуй не прочь бы и сапоги снять, даже сесть на пол, лишь бы присутствовать при церемонии. Вечером, видим, опять едут Японцы. — Который это раз! «За чем?» — [54] «Да все о церемониале». — «Что еще?» — «Губернатор просит, нельзя ли вам угоститься без него: так выходит хорошо по японски», говорит Кичибе. «А по русски не выходит», отвечают ему. Начались поклоны и упрашиванья. «Ну хорошо, скажите им, приказал объявить Адмирал, узнав, за чем они приехали, что пожалуй они могут подать чай, так как это их обычай, но чтоб о завтраке и помину не было». Японцы обрадовались и тому, особенно Кичибе. Видно ему приказано от губернатора непременно устроить, чтоб мы приняли завтрак, губернатору конечно предписано от Горочью, а этому от Сиогуна. — «Еще губернатор, начал Кичибе, просит насчет шлюпок: нельзя ли вам ехать на нашей...» — «Нельзя», коротко и сухо отвечено ему. Стали потом договариваться о свите, о числе людей, о карауле, о носилках, которых требовали для всех офицеров непременно, и обо всем надо было спорить почти до слез. О музыке они не сделали, против ожидания, никакого возражения: вероятно всем, в том числе и губернатору, хотелось послушать ее. Уехали. На другой день, 8-го числа, явились опять, попробовали, по обыкновению, настоять на угощении завтраком, также на том, чтоб ехать на их шлюпках, но напрасно. Им очень хотелось настоять на этом, конечно за тем, чтоб показать народу, что мы не едем сами, а нас везут, словом, что чужие в Японии воли не имеют. Потом переводчики попросили изложить по голландски все пункты церемонияла и отдать бумагу им, для доставления губернатору. Им сказано, что бумага к вечеру будет готова и чтоб они приехали за ней, но они объявили, что лучше подождут. Я ушел обедать, а они все ждали, потом лег спать, опять пришел, а они не уезжали, и так прождали до ночи. Им дали на юте обедать и П. обедал с ними. Нужды нет, [55] что у них не едят мяса, а они ели у нас пирожки с говядиной и суп с курицей. Велели принести с лодок и свой обед, между прочим рыбу, жареную, прессованную и разрезанную правильными кусочками. К. Н. Л. говорит, что это хорошо. Не знаю, правда ли: он, в деле гастрономии, такой снисходительный. Они уехали сказав, что свидание назначено завтра, 9 числа, что рентмейстер, первый после губернатора чиновник в городе, и два губернаторских секретаря приедут известить нас, что губернатор готов принять. Мы назначили им 10 часов утра. Тут они пустились в договоры, как примем, где посадим чиновников. — «На креслах, на диване, на полу: пусть сядут, как хотят, на право, на лево, пусть влезут хоть на стол», сказано им. — «Нельзя ли нарисовать, как они будут сидеть?» сказал Кичибе. Ну, сделайте милость: скажите, что делать с таким народом? А надо говорить о деле: дай Бог терпение! Вот что значит запереться от всех: незаметно в детство впадешь. Настало вожделенное утро. — Мы целый месяц здесь: знаем подробно японских свиней, оленей, даже раков, не говоря о самих Японцах, а о Японии еще ничего сказать не могли. — Фаддеев! весь парадный костюм мне приготовить: и ты поедешь, оденься. — Все нарядились в парадное платье, я спросил белый жилет, смотрю — он уже не белый, а желтый. Шелковые галстухи, лайковые перчатки? все были в каких то чрезвычайно ровных, круглых и очень недурных пятнах, разных видов, смотря по цвету, например, на белых перчатках были зеленоватые пятна, на палевых оранжевые, на коричневых — массака, итак далее. Все от морской сырости. «Что ж ты не проветривал? строго заметил я Фаддееву: видишь ни одной пары нет?» — «Да это так нарочно сделано», отвечал он, пораженный круглой и правильной [56] формой пятен. «А галстухи тоже нарочно с пятнами?» Фаддеев стороной посмотрел на галстухи. «И они в пятнах, сказал он про себя: что за чудо!» — Но о перчатках нечего было и хлопотать: мы с Апреля т. е. с мыса Доброй Надежды, и не пробовали надевать их: напрасный труд, не наденешь в этом жару, а и наденешь, так будешь не рад, — не скинешь после.
В 10-м часу приехали сначала оппер-баниосы, потом и секретари. Мне и К. Н. П-ту поручено было их встретить на шканцах и проводить к Адмиралу. Около фрегата собралось более ста японских лодок, с голым народонаселением. Славно: пестроты нет, все в одном и том же костюме, с большим вкусом. Мы с П. ждали у грот-мачты, скоро ли появятся гости и что за секретари в Японии, похожи ли на наших? Вот идут по трапу и ступают на палубу, один за другим, и старые, и молодые Японцы, и об одной, и о двух шпагах, в черных и серых кофтах, с особенно тщательно причесанными затылками, с особенно чисто выбритыми лбами и бородой, словом молодец к молодцу: длиннолицые и круглолицые, самые смуглые, и из желта, и посветлее, подслеповатые и с выпученными глазами, то донельзя гладкие, то до невозможности рябые, а что за челюсти, что за зубы! И все это лезло, лезло на палубу — да будет ли конец? показались переводчики, а за ними и секретари. — «Которые же секретари, где?» спрашивали мы. «Да вот!...» Весь этот люд, т. е. свита, все до одного вдруг положили руки на колени и поклонились низко, и долго оставались в таком положении, как будто хотят играть в чехарду, «Это-то секретари?» На трап шли, переваливаясь с ноги на ногу, два старика, лет 70 каждый, плешивые с седыми жиденькими косичками, в богатых штофных юбках, с широкой бархатной по подолу [57] обшивкой, в белых бумажных чулках, и, как все прочие, в соломенных сандалиях. Они едва подняли веки на нас, на все что было кругом, и тотчас же опустили. Грянула музыка, опять они подняли веки и опять опустили; потом тихо поплелись, шаркая подошвами, куда мы повели их, не глядя по сторонам. Оппер-баниосы тут уже поступили в их свиту и шли за ними. И они в свою очередь хикали, когда те обращали к ним речь. Сначала их привели в капитанскую каюту и посадили, по вчерашнему рисунку, на два кресла. Прочие не смели сесть. Секретари объявили, что желали бы видеть Адмирала. Также сонно, не глядя ни на что вокруг, сошли они в адмиральскую каюту. Там, чтоб почтить их до нельзя, подложили им на кресла, в отличие от других, по сафьянной подушке, так что ноги у них не доставали до полу. Чего кажется почетнее? Им принесли чаю и наливки. Чай они хлебнули, а от наливки отказались, сказав что им некогда, что они приехали только от губернатора объявить, что его превосходительство ожидает Русских. Они просили нас не тотчас ехать в след за ними, чтобы успеть приехать во время и встретить нас. «Наши лодки так скоро, как ваши, ходить не могут», прибавили они. Баниосы остались, чтоб ехать с нами.
9-го Сентября. День рождения Его Императорского Высочества Великого Князя Константина Николаевича. Когда, после молебна, мы стали садиться на шлюпки, в эту минуту, по свистку, взвились к верху по снастям свернутые флаги и люди побежали по реям, лишь только русский флаг появился на адмиральском катере. Только катер тронулся с места, флаги всех наций мгновенно развернулись на обоих судах и ярко запестрели на солнце. Вместе с гимном — Боже, Царя храни грянуло троекратное ура. Все бывшие на [58] шлюпках Японцы, человек до 500, на минуту оцепенели, потом в свою очередь единодушно огласили воздух криком изумления и восторга. Впереди шла адмиральская гичка; К. Н. П-т ехал в ней, чтоб установить на берегу почетный караул. Сзади ехал катер с караулом, потом другой, с музыкантами и служителями, далее шлюпка с офицерами, за ней катер, где был Адмирал, со свитой. Сзади шел еще вельбот: гам сидел один из офицеров. Впереди, сзади, по бокам, торопились во множестве японские шлюпки, одни, чтоб идти рядом, другие хотели обогнать. Ехали около часа: музыка играла все время. — По батареям, пристаням, холмам, везде толпились кучи бритых голов, разноцветных, больше синих халатов. Лодки, как утки, плавали вокруг, но близко не подходили. Мы с любопытством смотрели на великолепные берега пролива, мимо которых ехали. Я опять не мог защититься от скуки, глядя на места, где природа сделала с своей стороны все, чтоб дать человеку случай приложить и свою творческую руку и наделать чудес, и где человек ничего не сделал. Вон тот холм, как он ни зелен, ни приютен, но ему чего то не достает: он должен бы быть увенчан белой колоннадой, с портиком, или виллой, с балконами на все стороны, с парком, с бегущими по отлогостям тропинками; а там, в рытвине, хорошо бы устроить спуск и дорогу к морю, да пристань, у которой шипели бы пароходы и гомозились люди. Там, на высокой горе, стоять бы монастырю, с башнями, куполами и золотым, далеко сияющим из за кедров крестом. Здесь бы хорошо быть складочным магазинам, а тут кучей, как у нас в Кронштате, теснились бы суда, с лесом мачт...
— А что, если б у Японцев взять Нагасаки? [59] сказал я вслух, увлеченный мечтами. Некоторые засмеялись. Они пользоваться не умеют, продолжал я: чтобы было здесь, если б этим портом владели другие? Посмотрите, какие места! Весь Восточный океан оживился бы торговлей. Я хотел развивать свою мысль о том, как Япония связалась бы торговыми путями, через Китай и Корею, с Европой и Сибирью, но мы въехали в гавань. «Где же город?» — «Да вот он», говорят. — «Весь тут? за мысом ничего нет? так только то!» Мы не верили глазам, глядя на тесную кучу серых, невзрачных, одноэтажных домов. На лево, где я предполагал продолжение города, ничего не было: пустой берег, маленькие деревушки, да отдельные, вероятно рыбачьи, хижины. По мысам, которыми оканчивается пролив, все те же дрянные батареи, да какие-то низенькие и длинные здания, в роде казарм. — К берегам жмутся неуклюжие большие лодки. И все завешено, и дома, и лодки, и улицы, а народ, которому бы очень не мешало завеситься, ходит уж через чур нараспашку. Я начитался о многолюдстве японских городов и теперь понять не мог, где же помещается тут до 60 т. жителей, как говорит, кажется, Тунберг? «Сколько жителей в Нагасаки?» спросил я однажды Бабу Городзаймона, через переводчика, разумеется. — Он повторил вопрос по японски и посмотрел на другого баниоса, тот на третьего, этот на ондер-бониоса, а ондер-баниос на переводчика. И так вопрос и взгляд дошли опять до Бабы, но без ответа. «Иногда бывает меньше, сказал наконец Садагора, а в другой раз больше». Вот вам и ответ. Они всего боятся, все им запрещено: проврутся во вздоре — и за то беда. Я спросил однажды, как зовут Сиогуна. Не знаем, говорят. Впрочем у них имя Государя — действительно почти тайна, или по крайней мере, они, из благоговения, не [60] произносят его; по смерти его, ему дают другое имя, У них вообще есть обычай менять имена по нескольку раз в жизни, в разные эпохи, например, при женитьбе и т. п. обстоятельствах.
Мы все ближе и ближе подходили к городу: везде на высотах и на лодках головы. Вот наконец и голландская фактория. Несколько Голландцев сидят на балконе. Мне показалось, что один из них поклонился нам. Передние шлюпки пристали, а адмиральский катер, в котором был и я, держался на веслах, ожидая пока там все установится.
Берег! берег! Наконец мы ступили на Японскую землю. Мы вышли на каменную пристань. Ну, берег не очень занимательный: хоть и не выходить, так в ту же пору!
На пристань вела довольно высокая, из дикого камня, лестница. Набережная плотно убита была песком: это широкая площадка. Дома были завешены сплошной, синей и белой холстиной. Караул построился в две шеренги, по правую сторону пристани, офицеры по левую. Сзади толпился, тощей кучкой, народ, мелкий, большею частию некрасивый и голый. Видно было, что на набережную пустили весьма немногих, прочие глядели с крыш, из за занавесок, провертя в них отверстия, с террас, с гор, отвсюду. В толпе суетился какой-то старик, с злым лицем, тоже не очень одетый. Он унимал народ, не давал лезть вперед. В этом, кроме слов, кажется помогала ему предлинная жердь, которая была у него в руках. Едва Адмирал ступил на берег, музыка заиграла, караул и офицеры отдали честь. Да где же встреча? кто ж примет? одни переводчики? нет, это шутки. Велено спросить, узнать и вытребовать. Переводчики засуетились, забегали, а мы пока осматривали носилки или [61] норимоны, которые, по уговору, ожидали нас на берегу. Их было двенадцать или еще, кажется, больше, по числу офицеров. Я думаю, их собрали со всего города. Они заменяют в Японии наши кареты. Носилки, довольно красивые на взгляд, обиты разными материями, украшены значками и кистями. Но в них сесть было нельзя: или ног, или головы девать некуда. Полунагие носильщики, на толстой жерди, продетой вверху, несут норимоны на плечах. Все это крайне неловко, не то, что в Китае. В Гон-Конге я ездил в препокойных и удобных носилках: это беседка, в роде наших качелей, на которых простой народ качается на Святой неделе. Сядете в эти кресла, мягкие и покойные, становите ноги вниз, как в комнате на полу, опираетесь спиной, как на диване, вас закрывают занавесками и легко и живо бегут по знойному песку, по камням, по троттуарам. Кроме носилок, была тут, говорят, еще и лошадь. Я не заметил лошади и не знаю, зачем она была. В этой суматохе простительно и слона не заметить. Мы отказались от носилок и пошли пешком. Наконец появился старик, с сонными глазами, хорошо одетый, за ним свита. Он стал неподвижно и смотрел на нас вяло. Не знаю, торжественность ли они выражают этим апатическим взглядом, но только сначала, без привычки, трудно без смеху глядеть на эти фигуры, в юбках, с косичками и голыми коленками.
Я шел сзади, в свите Адмирала, в хвосте нашей колонны. Вдруг впереди раздалась команда — марш, вперед! музыка грянула и весь отряд тронулся с места. Слышались мерные и дробные шаги идущих в ногу матрос. Отошли не более ста сажень по песчаной набережной и стали подниматься на какую-то каменную лестницу. По сторонам расставлены были, на сажень [62] один от другого, японские — неужели это солдаты? Посмотрите, что это такое. Взятые на подбор, поменьше ростом, Японцы, в треугольных маленьких лакированных шапках, с сонными глазами. Они стояли откинувшись корпусом назад, ноги врозь, с согнутыми коленками; на плечах у них, казалось, были ружья, надо подозревать так, потому что самые ружья спрятаны в чехлах. Мы еще были внизу, а колонна змеилась уже по лестнице, штыки сверкали на солнце, музыка уходила вперед и играла все глуше и глуше. Скомандовали левое плечо вперед! колонна сжалась, точно змей, в кольцо, потом растянулась и взяла на право: музыка заиграла еще глуше, как будто вошла под свод, и вдруг смолкла. Мы пришли. Голова отряда была уже у крыльца, а хвост ее вился еще по лестнице. Над головой у нас голубое, чудесное небо, кругом странная улица, вдали террасы, не похожие на наши дома, и люди тоже. Я смотрел, как на волшебное представление, на все это шествие, и жалел, что я участник, а не зритель, что не любуюсь на это откуда нибудь, с выгодного пункта. Взошли на лестницу, там другая площадка, завешенные дома, около них люди, в роде стражи, с длинными жердями, как у старика с злым лицом. Видно это полиция. Мы завернули за колонной на право, прошли ворота и очутились на чистом мощенном дворе, перед широким деревянным крыльцом, без дверей. Прежде всего бросается в глаза необыкновенная опрятность двора, деревянной, крытой цыновками лестницы, наконец и самых Японцев. В этом им надо отдать справедливость. Все они отличаются чистотой и опрятностью, как в своей собственной персоне, так и в платье. Как бы в этой густой косе не присутствовать разным запахам, на этих халатах не [63] быть пятнам? Нет, ничего. Не говорю уже о чиновниках, которых мы видели: те и опрятно, и со вкусом одеты, но взглянешь на нищего, видишь наготу, или разорванный халат, а пятен, грязи — нет. Тогда как у Китайцев, например, чего не натерпишься, стоя в толпе! Один запах сандального дерева чего стоит! От дыхания, напитанного чесноком, кажется, муха умрет на лету. От Японцев — никакого запаха; глядишь на голову, через косу, сквозит бритый, но чистый затылок; голые руки далеко видны в широком рукаве: смуглы — правда, но чисты. Манеры у них приличны, в обращении они вежливы — словом всем бы порядочные люди, да нельзя с ними дела иметь: медлят, хитрят, обманывают — а потом откажут. Бить их жаль. Они такой порядок устроили у себя, что если б и захотели не отказать, или вообще сделать что нибудь такое, чего не было прежде, даже и хорошее, так не могут, по крайней мере, добровольно. Например, вот они решили лет двести слишком тому назад, что Европейцы вредны и что с ними никакого дела иметь нельзя, и теперь сами не могут изменить этого. А уж конечно они убедились, особенно в новое время, что если б пустить иностранцев, так от них многому бы можно было научиться, жить получше, быть посведущее во всем, сильнее, богаче. Особенно правительство знает это, но оно боится христианской веры и думает, что она вредна для их законов и властей. Пусть бы оно решило теперь, что это вздор, и что необходимо опять сдружиться с чужестранцами. Да как? Кто начнет и предложит? Члены Верховного Совета? Сиогун велит им распороть себе брюхо. Сиогун? Верховный Совет предложит ему уступить место другому. Микадо не предложит, а если б и вздумал, так Сиогун не сошьет ему нового халата, и даст два дня [64] сряду обедать на одной и той же посуде. Известно, что этот Микадо, иначе Даири, или духовный государь не может, ни надеть два раза одного платья, ни дважды обедать на одной посуде. Все это каждый день меняется, и Сиогун поставляет ему все новое, но за то какое грубое и простое! Японцы так хорошо устроили у себя внутреннее управление, что Совет не может сделать ничего без Сиогуна, Сиогун без Совета и оба вместе без удельных князей. И так система их держится и будет держаться целые века на своих основаниях, как бы ветхи эти основания ни были, если только не помогут им ниспровергнуть ее — Американцы, или хоть — кто нибудь другой.
Но за то внешнее управление? Как озадачены, испуганы и огорчены Японцы нашим внезапным появлением у их берегов! Четыре больших судна, огромные пушки, множество людей и твердый, небывалый тон в предложениях, самостоятельность в поступках! Что ж это такое? Как они засуетились, когда попросили их убрать подальше караульные лодки от наших судов, когда вдруг вздумали и послали одно из судов в Китай, другое на север, без позволения губернатора, который привык, чтобы судно не качнулось на Японских водах без спроса, чтобы даже шлюпки Европейцев не ездили по гавани! Теперь им холодно объявляют, что вот это нужно, а это нет. Они думают противиться, иногда вдруг заговорят по прежнему, требуют, а сами глазами умоляют не отказать, чтоб им не досталось свыше. Им поставится всякая наша вина в вину. Они, узнавши, что завтра наше судно идет в море, бегут к губернатору и торопятся привезти разрешение. Мы хохочем. Они объявили, что с баттарей станут палить, завидя суда в море, и этим намекнули, что у них есть пушки, [65] которые даже палят. Мы опять хохочем. Просят не ездить далеко по рейду — мы хохочем и едем. А губернатор все еще поднимает нос: делает запросы, хочет настаивать, да вдруг и спустится, уступит. Давно ли сарказмом отвечали Японцы на совет голландского Короля отворить ворота Европейцам? Им приводили в пример Китайцев, сказав, что те пускали Европейцев только в один порт и вот что из этого вышло. «Этого бы не случилось с Китайцами, отвечали Японцы, если б они не пускали и в один порт». А теперь вдруг иностранцы стучатся и в их заветные ворота, с двух сторон. Пришел и их черед пускать или не пускать Европейцев, а это все равно для Японцев, что быть или не быть. Пустить — гости опять принесут свою веру, свои идеи, обычаи, уставы, товары и пороки. Не пускать? Но их теперь четыре судна, а пожалуй придет и десять, все с такими же длинными пушками. А у них самих не длинные, и без станков, или на соломенных станках, есть еще ружья с фитилями, сабли, даже по две за поясом у каждого, и отличные, да что с одними саблями сделаешь? Пустить или не пустить — легко сказать! Пустить: да ведь это все равно что всем Японцам брюхи разрезать себе! Как же нарушить вдруг законы, обычаи, снизойти с высоты крайне восточной японской гордости? Пустить — когда им было так тихо, покойно, хорошо — и спать и есть. Не пустить — а как гости сами пойдут, да так, что губернатор не успеет прислать и позволения? С кем посоветоваться, у кого спросить? Губернатор не смеет решить. Он пошлет спросить в Верховный Совет, Совет доложит Сиогуну, Сиогун Микадо. Этот — прямой и непосредственный родственник неба, брат, сын, или племянник луны, мог бы, кажется, решить, но он сидит с своими двенадцатью супругами и [66] несколькими стами их помощниц, сочиняет стихи, играет на лютне и кушает каждый день на новой посуде. Губернатору велят на всякий случай прогнать, истребить иностранцев, или по крайней мере ни за что не пускать в Едо. Губернатору лучше бы, если б мы прямо в Едо пришли: он отслужил свой год и, сдав должность другому, прибывшему на смену, готовился отправиться в Едо, домой к семейству, которое удерживается там правительством и служит порукой за мужа и отца, чтоб он не нашалил как нибудь на границе. А пока мы здесь, он не может ехать, даже когда приедет другой губернатор. И вот губернатор начинает спроваживать гостей, нейдут; чуть громко заговорит, или не исполняет просьб, не шлет свежей провизии, мешает шлюпкам кататься, ему грозят идти в Едо; если не присылает, по вызову, чиновников, ему говорят, что сейчас поедут сами искать их в Нагасаки, и чиновники едут. «Будьте вы прокляты!» думает вероятно он, и чиновники тоже конечно думают; только Кичибе ничего не думает: ему все равно, возьмут ли Японию, нет ли, он продолжает улыбаться, показывать свои фортепиано изо рту, хихикает и перед губернатором, и перед нами.
Но что же делать им? И пустить нельзя, и не пустить мудрено. Они пробуют хитрить: то скажут, что мы съели всех свиней в Нагасаки и скоро не будет свежей провизии, продают утку по талеру за штуку, думая этим надоесть. Ничего не берет. Талеры платят и едят дорогих уток, все равно как дешевых. Как поступить? Свысока ли, как прежде, или как требует время и обстоятельства? Они в недоумении, пробуют и то, и другое. Они видят, что их система замкнутости и отчуждения, в которой одной они искали спасения, их ничему не научила, а только остановила их рост. [67]
Она, как школьная затея, мгновенно распалась при появлении учителя. Они одни, без помощи — им ничего больше не остается, как удариться в слезы и сказать: виноваты, мы дети! и как детям отдаться под руководство старших. Кто же будут эти старшие? Тут хитрые, неугомонные промышленники, здесь горсть Русских; русский штык, хотя еще мирный, безобидный, гостем пока, но сверкнул уже при лучах японского солнца, на Японском берегу раздалось вперед! Avis au Japon!
Если не нам, то Американцам, если не Американцам, то следующим за ними, кому бы ни было, но скоро суждено опять влить в жилы Японии те здоровые соки, которые она самоубийственно выпустила, вместе с собственною кровью, из своего тела, и одряхлела в бессилии и мраке жалкого детства.
Я не раз упомянул о разрезывании брюха: кажется, теперь этот обычай несколько смягчился у Японцев, или, по крайней мере, употребляется реже. После нашего прихода, когда правительство убедится, что и ему самому, не только подданным, придется изменить многое у себя, конечно будут пороть брюхо еще реже. А вот пока что говорит об этом обычае мой ученый источник, из которого я привел некоторые места в начале этого письма.
«Каким же образом тое отправляется, как себе чрево роспарывать, таким: собирают своих родителей и вместе идут в пагод, посреди того пагода постилают цыновки и ковры, на тех садятся и пиршествуют, на прощании ядят иждивительно и сладко, а пьют много. И как уже пир окончится, тот, который должен умереть, вставает и разрезывается накрест, так что его внутренняя вся вон выходят. [68] Которые ж смелее, то, по таком действии, и глотку себе перерезывают. Думаю, что разных образцов, как себе черево распарывать, между ими боле до пять-десяти восходит».
Кажется, иностранцам, если только уступит правительство, с Японским народом собственно не будет больших хлопот. Он чувствует сильную потребность в развитии, и эта потребность проговаривается во многом. Притом он беден, нуждается в сообщении с другими. Порядочные люди, особенно из переводчиков, обращавшихся с Европейцами, охают, как я писал, от скуки и недостатка жизни, умственной и нравственной, низший класс тоже с завистью и удивлением поглядывает на наши суда, на людей, просит у нас вина, пьет жадно водку, хватает брошенный кусок хлеба, с детским любопытством вглядывается в безделки, ловит их на лету в своих лодках, прячет. К нам подъехала недавно лодка: в ней были два гребца, а на носу небрежно лежал хорошо одетый мальчик лет тринадцати. Видно, что он выпросился погулять, посмотреть корабль и других людей. Гребцы, по обыкновению, хватали все, что им ни бросали, но не ели, а подавали ему, он смотрел с любопытством и прятал. Им спустили на веревке бутылку вина, водки, дали сухарей, конфект — все брали. Да и высший класс, кажется, тяготится отчуждением от мира и своей сонной и бесплодной жизнию. Кто-то из переводчиков проговорился нам, что, в приезд Резанова, в их Верховном Совете, только двое, из семи или осьми членов, подали голос в пользу сношений с иностранцами, а теперь только два голоса говорят против этого. Кликни только клич — и Японцы толпой вырвутся из ворот своей тюрьмы. Они общежительны, охотно увлекаются новизной — и не преследуй [69] у них шпионы, как контрабанду, каждое прошептанное с иностранцами слово, обмененный взгляд, наши суда сейчас же, без всяких трактатов, завалены бы были всевозможными товарами, без помощи Сиогуна, который все барыши берет себе, нужды нет, что Япония, по словам властей, страна бедная и торговать будто бы ей нечем.
Сколько у них жизни кроется под этой апатией, сколько веселости, игривости! куча способностей, дарований — все это видно в мелочах, в пустом разговоре, но видно, что нет только содержания, что все собственные силы жизни перекипели, перегорели и требуют новых, освежительных начал. Японцы очень живы и натуральны, у них мало таких нелепостей, как у Китайцев, например, тяжелой, педантической, устарелой и ненужной учености, от которой люди дуреют, не видать ничего подобного. Напротив, они все выведывают, обо всем расспрашивают и все записывают. Все почти бывшие в Едо голландские путешественники рассказывают, что к ним нарочно посылали японских ученых, чтоб заимствовать что-нибудь новое и полезное. Между тем китайский ученый не смеет даже выразить свою мысль живым, употребительным языком: это запрещено; он должен выражаться, как показано в книгах. Если Японцы и придерживаются старого, то из боязни только нового, хотя и убеждены, что это новое лучше. Они сами скучают и зевают, тогда как у Китайцев, по рассказам, этого нет. Решительно Японцы — Французы, Китайцы — Немцы здешних мест.
Но пока им не растолковано, и особенно не доказано, что им хотят добра, а не зла, они боятся перемен, хотя и желают, не доверяют — и ведут себя, как дети. Они хитры, изворотливы, но они также хитрят [70] перед Европейцами, как ребятишки, когда хотят обмануть старшего. Они теперь мечутся, меряют орудия, когда они на них наведены, хотят в одну минуту выучиться строить батареи, лить пушки, ядра и даже — стрелять. Они не понимают, что Россия не была бы Россией, Англия Англией в торговле, войне и во всем, если б каждую заперли на замок. Не дети ли, когда думали, что им довольно только не хотеть, так их и не тронут, не пойдут к ним даже и тогда, если они претерпевших кораблекрушение и брошенных на их берега иностранцев будут сажать в плен, купеческие суда гонять прочь, а военные учтиво просить уйдти и не приходить? Они думали, что и все так будет, что не доберутся до них, не захотят, или не смогут. Не дети ли, что не спросили себя хорошенько: а что будем делать, если придут десять, двадцать вооруженных судов, да потребуют того, другого?
Вот они теперь ссылаются на свои законы, обычаи, полагая, что этого довольно, что все это будет уважено безусловно, не смотря на то, что сами они не хотели знать и слышать о чужих законах и обычаях. Они храбрятся, пытаются отвечать твердо, но голос дрожит, в нем слышатся мольбы о пощаде. За настойчивостью кроется страх, что не послушаем, не исполним. Но как вдруг переменить все? Им хочется отказать в требованиях, но хочется и узнать, что им за это будет: в самом ли деле будут драться, и больно ли? Ужели вдруг сведут их с пьедестала тысячелетней гордости и японского величия? Ужели не пощадят их? Кажется нет — и пожалуй припомнят все: пролитую кровь Христиан, оскорбление посланников, тюрьмы пленных, грубости, надменность, чванство. Смотрите — еще дела не начались, а на Лю-Чу, в прихожей, у порога, и в Китае, стоит нетерпеливо, как у долго [71] не отпирающихся дверей, толпа миссионеров: они нетерпеливо ждут восстановить дерзко поверженный крест.
А нечего делать Японцам против кораблей. У них, кроме лодок, ничего нет. У этих лодок, как и у китайских джонок, паруса из цыновок, очень мало из холста, да еще открытая корма. От того они и ходят только у берегов. Кемпфер говорит, что в его время Сиогун запретил строить суда иначе, чтоб они не ездили в чужие земли. «Нечего — дескать — им там делать».
Но я забыл, что нас ждет Овосава Бунгоно Ками Сама, Нагасакский губернатор. Мы остановились на крыльце, а караул и музыканты на дворе. В сенях, или первой комнате, устланной белыми циновками, мы увидели и наших переводчиков. Впереди всех был Кичибе. Уж он маялся от нетерпения, ему, по видимому, давно хотелось очнуться от своей неподвижности, посуетиться, подвигаться, пошуметь и побегать. Только что мы на крыльцо, он вскочил, начал кланяться, скалил зубы и усердно показывал рукой на амфиладу комнат, приглашая идти. Тут началась церемония надеванья коленкоровых башмаков. Мы натаскивали, натаскивали с Фаддеевым, едва натащили. Я не узнал Фаддеева: весь в красном, в ливрее, в стоячем воротнике, а лицо на сторону — неподражаем. Он числился при адмиральской каюте, с откомандированием, для прислуги, ко мне.
Мы пошли по комнатам; с одной стороны заклеенная, вместо стекол, бумагой рама доходила до полу, с другой подвижные бумажные разрисованные, и весьма недурно, или сделанные из позолоченной и посеребренной бумаги, ширмы, так что не узнаешь, одна ли это огромная зала, или несколько комнат. В глубине, комнат сидели, в несколько рядов, тесной кучей, на [72] пятках, человеческие фигуры, в богатых платьях, с комическою важностию. Ни бровь, ни глаз не шевелились. Не слышно и не видно было, дышут ли, мигают ли эти фигуры, живые ли они наконец? И сколько их! Вот целые ряды в большой комнате, вот две только массивные фигуры седых стариков, в маленьком проходе, далее опять длинные шеренги. Тут и молодые и старые, с густыми и жиденькими косичками, похожими на крысий хвост. Какие лица, какие выражения на них! Ни одна фигура не смотрит на нас, не следит с жадным любопытством за нами, а ведь этого ничего не было у них 40 лет, и почти никто из них не видал других людей, кроме подобных себе. Между тем все они уставили глаза в стену, или в пол, и, кажется, побились об заклад о том, кто сделает гримасу глупее. Все, более или менее, успели в этом, многие конечно неумышленно. Общий вид картины был невыразим. Я был, как нельзя более, доволен этим странным, фантастическим зрелищем. Тишина была идеальная. Раздавались только наши шаги. «Башмаки, башмаки!» слышу вдруг чей-то шепот. Гляжу — на мне сапоги. А где башмаки? «Еще за три комнаты оставил», говорят мне. Я увлекся и не заметил. Я назад: в самом деле башмаки лежат на полу. Сидевшие в этой комнате фигуры продолжали сидеть также смирно, и без нас, как при нас; они и не взглянули на меня. Догоняю товарищей, но отсталых не я один; то тот, то другой наклонится и подбирает башмаки. Наконец входим в залу, светлее и больше других, с голыми стенами, или ширмами, только справа в стене стоял в нише золоченный большой лук. Знак ли это губернаторского сана, или так, украшение — я добиться не мог. Зала, как и все прочие комнаты, устлана была до того мягкими цыновками, что идешь как по тюфяку. [73] Здесь эффект сидящих на полу фигур был еще ярче. Я насчитал их тридцать. В одно время с нами показался в залу и Овосава Бунгоно Ками Сама, высокий, худощавый мужчина, лет пятидесяти, с важным, строгим и довольно умным выражением в лице. Овосава — это имя, Бунгоно — нечто в роде фамилии, которая кажется дается, как и в некоторых европейских государствах, от владений, поместьев, или земель, по крайней мере так у высшего сословия. Частица но повторяется в большей части фамилий и есть, кажется, ничто иное, как грамматическая форма. Ками — почетное название, в роде нашего и кавалер, Сама — господин, титул прибавляемый сзади имен всех чиновных лиц.
Мы взаимно раскланялись. Кланяясь, я случайно взглянул на ноги — проклятых башмаков нет как нет. Они лежат подле сапог. Опираясь на руку Б. К., которую он протянул мне из сострадания, я с трудом напялил их на ноги. «Не хорошо!» прошептал чуть слышно Б. и засмеялся, слышным только мне да ему, смехом, похожим на кашель. Я, вместо ответа, показал ему на его ноги: они были без башмаков. «Не хорошо», прошептал я в свою очередь. А между тем губернатор, после первых приветствий, просил передать ему письмо, и, указывая на стоявший на маленьком столике, маленький же, лакированный ящик, предложил положить письмо туда. Тут бы следовало, кажется, говорить о деле, но губернатор просил прежде отдохнуть, Бог ведает от каких подвигов, и по том уже возобновить разговор, а сам скрылся. Первая часть свидания прошла, по уговору, стоя. В отдыхальне, как мы прозвали комнату в которую нас повели и чрез которую мы проходили, не было никого, сидящие фигуры убрались вон. Там стояло [74] привезенное с нами кресло и четыре стула. Мы тотчас же и расположились на них. А кому недостало, те присутствовали тут же, стоя. Нечего и говорить, что пришел в отдыхальню без башмаков: они остались в приемной зале, куда я должен был сходить за ними. Наконец я положил их в шляпу и дело там и осталось. За нами вслед, шумной толпой, явились знакомые лица, переводчики, они ринулись на пол и в три ряда уселись, по своему. Мы завели с ними разговор. «У вас стекол нет вовсе в рамах?» спросил К. Н. П. «Нет». Молчание. «У вас все дома в один этаж, или бывает в два этажа?» спрашивал П. «Бывает в два», отвечал Кичибе и поглядел на Льоду. «И в три», сказал тот и поглядел на Садагору. — «Бывает тоже и в пять», сказал Садагора. Мы засмеялись. «Часто у вас бывают землетрясения?» спросил П. «Да бывают», отвечал Садагора, глядя на Льоду. «Как часто, в 10, или в 20 лет?» «Да, и в 10, и в 20 лет бывает», сказал Льода, поглядывая на Кичибе и на Садагору. «Горы расседаются и дома падают», прибавил Садагора. И в этом тоне продолжался разговор.
Вдруг из дверей явились, один за другим, двенадцать слуг, по числу гостей, каждый нес обеими руками чашку с чаем, но без блюдечка. Подойдя к гостю, слуга ловко падал на колени, кланялся, ставил чашку на пол, за неимением столов и ни какой мебели в комнатах, вставал, кланялся и уходил. Ужасно неловко было тянуться со стула к полу в нашем платье. Я протягивал, то одну, то другую руку, и насилу достал. Чай отличный, как желтый китайский. Он густ, крепок и ароматен, только без сахару. Опять появились слуги: каждый нес прибор, лакированную, деревянную подставку, с трубкой, табаком, маленькой глиняной жаровней, с горячими углями и пепельницей, [75] и тем же порядком ставили перед нами. С этим еще было труднее возиться. Японцам хорошо, сидя на полу и в просторном платье, проделывать все эти штуки, набивать трубку, закуривать углем, вытряхивать пепел, а нам каково со стула? Я опять вспомнил угощение Лисицы и Журавля. Хотя табак японский был нам уже известен, но мы сочли долгом выкурить по трубке, если только можно назвать трубкой эти наперстки, в которые не поместится щепоть нюхательного, не то что курительного табаку. Кажется я выше сказал, что японский табак чрезвычайно мягок и крошится длинными волокнами. Он так мелок, что в пачке с первого взгляда похож на кучу какой то темно-красной пыли. Трудно было нагнуться со стула к жаровне, стоявшей на полу: я хотел взять уголь рукой, но роль Сцеволы оказалась не по мне и я уронил уголь на циновку; надо было проворно поднять его, чтоб не испортить циновки, и положить в жаровню, потом дуть на пальцы. Я проклял журавлиное угощение.
Кичибе суетился: то побежит в приемную залу, то на крыльцо, то опять к нам. Между прочим он пришел спросить, можно ли позвать музыкантов отдохнуть. «Хорошо, можно» отвечали ему и в тоже время послали офицера предупредить музыкантов, чтобы они больше одной рюмки вина не пили.
Только что мы перестали курить, явились опять слуги, каждый с деревянным, гладко отесанным и очень красивым, хотя и простым ящиком. Поставили перед нами по ящику: кто постарше, тем на ножках, прочим без ножек. Открываем — конфекты. Большой кусок чего-то в роде торта, потом густое, как тесто, желе, сложенное в виде сердечка. Далее рыбка, из дрянного сахара, крашеная и намазанная каким-то маслом. Наконец, мелкие сухие конфекты: [76] обсахаренные плоды и между прочим морковь. Не правда ли, отчаянная смелость в деле кондитерского искусства? А ничего, не дурно: если, на основании известной у нас в народе поговорки, можно «съесть и обсахаренную подошву», то морковь конечно и подавно! Да, взаперти многого не выдумаешь, или, пожалуй, чего не выдумаешь, начиная от вареной в сахаре моркови до пороху включительно!
Наконец, не знаю, в который раз, вбежавший Кичибе объявил, что если мы отдохнули, то губернатор ожидает нас, т. е. если устали, хотел он верно сказать. В самом деле устали от праздности. Это у них называется дело делать. Мы пошли опять в приемную залу и начался разговор. Прежде всего сели на перенесенные в залу кресла, а губернатор на маленькое возвышение на четверть аршина от пола. Кичибе и Льода оба лежали подле наших стульев, касаясь лбом пола. Было жарко, крупные капли пота струились по лицу Кичибе. Он выслушивал слова губернатора, бросая на него с полу почтительный и, как выстрел, пронзительный взгляд, потом приподнимал голову, переводил нам и опять ложился лбом на пол. Льода лежал все время так, и только из подлобья бросал такие же пронзительные взгляды, то на губернатора, то на нас. Старший был Кичибе, а Льода присутствовал только для поверки перевода, и наконец, для того, что в одиночку они ничего не делают. Кругом, ровным бордюром вдоль стен, сидели на пятках все чиновники и свита губернатора. Воцарилось глубочайшее молчание. Губернатор вынул из лакированного ящика бумагу и начал читать чуть слышным голосом, но внятно. Только он кончил, один старик лениво встал из ряда сидевших по правую руку, подошел к губернатору, стал, или лучше, пал на колена, с [77] поклоном принял бумагу, пошел к Кичибе, опять Пал на колена, без поклона подал бумагу ему и сел на свое место. После этого вдруг раздался крикливый, жесткий, как карканье вороны, голос Кичибе. Смеяться он не смел, но втягивал воздух в себя; гримасам и всхлипиваниям не было конца.
В бумаге заключалась согласие Горочью принять письмо. Только было, на вопрос Адмирала, я разинул рот отвечать, как губернатор взял другую бумагу, таким же порядком прочел ее, тот же старик, секретарь, взял и передал ее, с теми же церемониями, Кичибе. В этой второй бумаге сказано было, что «скорого ответа на письмо быть не может». Оно покажется не логически, не прочитавши письма, сказать, что скорого ответа не может быть. Так, но имея дело с Японцами, надо отчасти на время отречься от европейской логики, и помнить, что ведь это крайний восток. Я выше сказал, что они народ не закоренелый, без надежды, и упрямый, напротив логичный, рассуждающий и способный к принятию других убеждений, если найдут их нужными. Это справедливо во всех тех случаях, которые им известны по опыту, там же напротив, где для них все ново, они, медлят, высматривают, выжидают, хитрят. Иначе и быть не может. Они ни с кем не знакомы, следовательно не знают, что и как делается у других, никого не любят, следовательно не имеют друзей и во всех подозревают врагов. Оно досадно, это правда, но можно ли и должно ли безусловно винить Японцев в этом отчуждении от всех, в ребяческой боязни, при виде нового и неизвестного? Не правы ли они до некоторой степени? От Европейцев добра видели они пока мало, а зла много. От того и самое отчуждение их логично. Португальские миссионеры привезли им религию, которую многие Японцы [78] доверчиво приняли и исповедывали, но ученики Лойолы привезли туда и свои страстишки, гордость, любовь к власти, к золоту, к серебру, даже любовь к превосходной японской меди, которую вывозили в невероятных количествах, и вообще всякую любовь, кроме христианской. Вам известно, что было следствием этого: варфоломеевские ночи и отчуждение от света. Но если вспомнить, что делалось в эпоху младенчества наших старых государств, как встречали всякую новизну, которой не понимали, всякое открытие, как жгли лекарей, преследовали химиков и астрономов, то едва ли Японцы не более своих просветителей заслуживают снисхождения в упрямом желании отделаться от иноземцев. Удивительно ли после этого, что осторожность и боязнь повторения старых зол отдалили их от нас, помешали им вырости и что у них осталась только их природная смышленность, да несколько опытов, давших им фальшивое понятие обо всем, что носит название образованности?
Пока читали бумаги, я всматривался в лица губернатора и его придворных, занимаясь сортировкою физиономий — на смышленные, живые, вовсе глупые, или только затупелые, от недостатка умственного движения. Было также несколько загадочных, скрытных и лукавых лиц. У многих в глазах прятался огонь, хотя они и смотрели, по обыкновению, сонно и вяло. Любопытно было наблюдать эти спящие страсти, непробужденные и нетронутые желания, вместо которых выглядывало детское притворство, или крайняя неловкость. У них кажется, в обычае казаться при старшем, как можно глупее, и от того тут было много лиц, глупых из почтения. Если губернатор и казался умнее всех прочих, так это, может быть, и потому, что он был старше всех. А в Едо верно и он кажется [79] глуп. Одно лицо забавнее другого. Вон и все наши приятели: Баба Городзаймон, например. Его узнать нельзя: он, из почтения, даже похудел немного. Чиновники сидели, едва смея дохнуть, и так ровно, как будто во фронте. Напрасно я хочу поздороваться с кем нибудь глазами. Ни Самбро, ни Ойе-Саброски, ни переводчики не показывают вида, что замечают нас. Впрочем, в их уважении к старшим, я не заметил страха, или подобострастия. Это делается у них как то проще, искреннее, с теплотой, почти, можно сказать, с любовью, и от того это не неприятно видеть. Что касается до лежанья на полу, до неподвижности и комической важности, какую сохраняют они в торжественных случаях, то вероятно это, если не комедия, то балет в восточном вкусе, во всяком случае спектакль представленный для нас. Должно быть и Японцы, в другое время, не сидят, точно одурелые, или как фигуры воскового кабинета, не делают таких глупых лиц и не валяются по полу, а обходятся между собою проще и искреннее, как и мы не таскаем же между собой везде караул и музыку. Так думалось мне, и мало ли что мне думалось!
Еще мне понравилось в этом собрании шелковых халатов, юбок и льняных мантилий, отсутствие ярких и резких красок. Ни одного цельного цвета, красного, желтого, зеленого — все смесь, нежные, смягченные оттенки того, другого, или третьего. Не верьте картинкам, на которых Японцы представлены какими-то попугаями. И простой народ здесь не похож костюмами на ту толпу мужчин, женщин и детей, которую я видел на одной плантации, в Сингапуре. Там я поражен был смесью ярких платьев на Малайцах и Индейцах, и счел их за какое-то собрание птиц в кабинете натуральной истории. Здесь, в толпе низшего класса, в [80] большинстве, во первых бросается в глаза нагота как я сказал, а потом преобладает какой нибудь один цвет, но не из ярких, большею частию синий. В платьях же других, высших классов, допущены все смешанные цвета, но с большою строгостию и вкусом в выборе их. Пробегая глазами только по платьям и не добираясь до этих бритых голов, тупых взглядов и выдавшихся верхних челюстей, я забывал, где сижу: вместо крайнего востока — как будто на крайнем западе: цвета как у европейских женщин. Я заметил не более пяти штофных, и то не ярких юбок, у стариков. У прочих, у кого гладкая, серая, или дикого цвета юбка, у других темно-синего, цвета Adelaide, vert de gris, vert de pomme, словом все наши новейшие модные цвета, couleurs fantaisie, были тут.
Губернатор был в халате и юбке одного цвета, pansee, с темными тоненькими полосками. Мантилья его, покроем, отличалась от других. У всех прочих спина и рукава гладкие, последние у кисти руки широки, все вместе похоже на мантильи наших дам; у него рукава с боков разрезаны и от них идут какие то надставки, в роде маленьких крыльев. Это, как я узнал после, полупарадный костюм, соответствующий нашим виц мундирам. Скажите, думал ли я, думали ли вы, что мне придется писать о японских модах?
Обычай сидеть на пятках происходит у них будто бы, как я читал где то, от того, что восточные народы считают не приличным показывать ноги, особенно перед высшими лицами. Не думаю: по крайней мере, сидя на наших стульях, они без церемонии выказывают голые ноги выше, нежели нужно, и нисколько этим не смущаются. Пусть они не считают нас за старших, но они воздерживались бы от этого по привычке, если б она у них была. Вся разница в [81] восточной манере сидеть, от нашей, произошла, кажется, от простой и самой естественной причины. В Европе не жарко: мы ищем света и строим дома с большими окнами, сидим на возвышениях, чтоб быть ближе к свету, нам нужны стулья и столы. В Азии, напротив, прячутся от солнца, от этого окошек почти нет; за чем же им в полупотемках громоздиться на каких-то хитро придуманных подставках, когда сама природа указывает возможность сесть там, где стоишь? А если приходится сидеть, обедать, беседовать, заниматься делом на том же месте, где ходишь, то разумеется пожелаешь, чтоб ноги были у всех чисты. От этого на Востоке, при входе, и надо снять туфли или сандалии. Самые земные поклоны у них происходят от обычая сидеть на пятках. Стоять перед старшим, или перед гостем, по их обычаю, неучтиво; они, встречая гостя, сейчас опускаются на пол, а сидя на полу, как же можно иначе поклониться почтительно, как не до земли?
С какой холодной важностью и строгостью в лице, с каким достоинством говорил губернатор, глядя полусурово, но с любопытством, на нас, на новые для него лица, манеры, прически, на шитые золотом и серебром мундиры, на наше открытое и свободное между собой обращение. Мы скрадывали невольные улыбки, глядя, как он старался поддержать свое, истинно японское достоинство. Но это длилось не долго. Вдруг, когда он стал объяснять, почему скоро нельзя получить ответа из Едо, приводя, между прочими причинами, расстояние, Адмирал сделал ему самый простой и естественный вопрос: «а если мы сами пойдем в Едо морем, на своих судах: дело значительно ускорится? Мы, при хорошем ветре, можем быть там в какую нибудь неделю. Как он думает?» Какая вдруг перемена с губернатором! что с ним сделалось? куда [82] делся торжественный, сухой и важный тон и гордая мина? Его японское превосходительство смутился. Он вдруг снизошел с высоты своего величия, как-то иначе стал сидеть, смотреть. Потом склонил немного голову на левую сторону и, с умильной улыбкой, мягким, вкрадчивым голосом, говорил тихо и долго. «Хи, хи, хи!» слышалось только из Кичибе, который, как груда какая нибудь, образующая фигурой опрокинутую вверх дном шлюпку, лежал, судорожно подергиваясь от этого, всем существом его произносимого, хи. Губернатор говорил, что «Японскому глазу больно видеть чужие суда в других портах Японии, кроме Нагасаки, что ответа мы тем не ускорим, когда пойдем сами», и т. п. Потом начались учтивости. С обеих сторон уверяли, что очень рады познакомиться. Мы не лгали: нам в самом деле любопытно было видеть губернатора, тем более, что мы месяц не сходили с фрегата и во всяком случае видели в этом развлечение. Но за Г. Овосаву можно было поручиться, что в нем в эту минуту сидел сам отец лжи, дьявол, к которому он нас, конечно, и посылал мысленно. Говорят, не в пору гость хуже Татарина: в этом смысле Русские были для него действительно хуже татар. Я сказал выше, что Овосаве оставалось всего каких нибудь два месяца до отъезда, когда, мы приехали. Событие это, т. е. наш приезд так важно для Японии, что правительство сочло необходимым присутствие обоих губернаторов в Нагасаки. Не правда ли, что Овосава Бунгоно имел причину сетовать на наше посещение?
После размена учтивостей, губернатор встал и хотел было уходить, но Адмирал предложил еще некоторые вопросы. Губернатор просил отложить их до другого времени опасаясь конечно всяких вопросов, на которые, без разрешения из Едо, не знал бы что [83] отвечать. Он раскланялся и скрылся. Мы пошли назад. За нами кинулась толпа чиновников и переводчиков. Тут был и Баба Городзаймон. «Здравствуй Баба!» сказал я уж не помню, на каком языке. Он приветливо кивнул головой. Тут мы видели его, чуть ли не в последний раз. Его в тот же день услали с нашим письмом в Едо. Он был счастлив: он тоже отслужил годичный срок и готовился уехать с губернатором к семейству, в объятия супруги, а может быть и супруг: у них многоженство не запрещено.
Проходя чрез отдыхальню, мы были остановлены переводчиками. Они заступили нам дорогу и просили — покушать. В комнате стоял большой, прекрасно сервированный стол, уставленный блюдами, бутылками всех форм, т. е. мадерой, бордо, и чего чего там не было! Все на Европейский лад: вероятно стол, посуда и вина, а может быть и кушанья — взяты были у Голландцев. Адмирал приказал повторить свое неизбежное условие, т. е. чтобы губернатор участвовал в завтраке. Кичибе кланялся, разводил руками, давился судорожным смехом и все двигался к столу, усердно приглашая и нас. Другие не отставали от него, улыбались, приседали — все напрасно. Мы покосились на завтрак, но твердо прошли мимо, не слушая переводчиков. Едва мы вышли на крыльцо, музыка заиграла, караул отдал честь полномочному, и мы, в прежнем порядке, двинулись к пристани. На пристани вдруг вижу в руках у Фадеева, и у прочих наших слуг, те самые ящики с конфектами, которые ставили перед нами. — Что это у тебя? спросил я. — Коробки какие то. — Где ты взял? — Китаец дал — то бишь Японец. — Зачем? — Не могу знать. — Зачем же ты брал, когда не знаешь? — От чего не взять? Он сказал: [84] на вот возьми, отнеси домой, господам. — Как же он тебе сказал, на каком языке? — По свому. — А ты понял? — Понял, В. Высокоблагородие. Чего не понять: говорит, да дает коробки, так и значит: отнеси господам. Вон этот ящик стоит у меня на коммоде. Хотя разрушительная десница Фаддеева уже коснулась его, но он может доехать пожалуй до России. В нем лежит пока табак, японский же.
— Чего вам дали? спросили мы музыкантов на пристани.
— По рюмке воды, угрюмо отвечало несколько голосов.
— Неужели? спросил кто то.
— Точно так, Ваше Благородие.
— Что ж вы?
— Выпили.
— За чем же?
— Мы думали, что это... не вода.
— Да может быть вода то очень хорошая? спросил я.
— Нешто: лучше морской, отвечал один.
— Это полезно для здоровья! заметил я.
Трезвые артисты кинули на меня несколько вопросительных взглядов. Матросы долго не давали прохода музыкантам, напоминая им японское угощение.
Едва мы тронулись в обратный путь, японские лодки опять бросились за нами с криком: оссильян, оссильян! взапуски стараясь перегнать нас, и опять напрасно:
Ив. Гончаров.
(Окончание 1-ой статьи в след. книжке).
Текст воспроизведен по изданию: Русские в Японии в конце 1853 и в начале 1854 годов // Морской сборник, № 9. Отдел I. 1855
© текст -
Гончаров И. А. 1855
© сетевая версия - Тhietmar. 2022
© OCR - Иванов А. 2022
© дизайн -
Войтехович А. 2001
© Морской
сборник. 1855
Спасибо команде vostlit.info за огромную работу по переводу и редактированию этих исторических документов! Это колоссальный труд волонтёров, включая ручную редактуру распознанных файлов. Источник: vostlit.info