ПУТЕШЕСТВИЕ В МЕККУ

(Перевод с французского).

(Окончание).

(См. «Военный Сборник» 1901 г., № 6.)

VIII. Отъезд из Мекки.

Настает день отъезда.

Мы в последний раз посещаем Шейха-Хаббейда и я прошу его дать мне письмо к его коллеге, малекитскому муфтию в Алжире. Я на всякий случай считаю полезным иметь при себе это письмо как удостоверение моего религиозного рвения при посещении святых мест и как доказательство того уважения, которое я сумел заслужить у местных властей.

Он не заставил себя долго просить, взял лист бумаги и по восточному, просто на руке, вместо стола, написал письмо, подстрочный перевод коего, насколько он возможен, я прилагаю здесь:

(Да будет это письмо) (Слова в скобках прибавлены для ясности.) в Алжире хорошо принято и да имеет честь подняться к ученейшему из имамов! Да продлятся дни знаменитого великого Шейха бен Дзакура, нашего брата и сестры в Аллахе — муфтия сих мест! Привет Аллаха, аминь.

Во имя Аллаха, милостивого и милосердого, благословение и мир Пророку, принесшему радостную весть, который знает всю премудрость, также и на пророков из дома Израиля. Да будет благословение Бога на нем и на всех его близких. [160]

Он Един вековечен, Властелин миров, Единственный.

Человеку высокочтимому, знаменитому, открывающему все, что трудно понятно, рассеивающему всякий мрак, нашему брату и сестре в Боге, Шейху-бен-Дзакуру, Бог да защитит его. Аминь.

Затем да умножится благословение Божие на вас и милосердие его.

Он пришел к нам с Божией волей, — с радостью отпущенных грехов, для будущей жизни, Абд-Алла бан эль Вашир, вошедший в спасение, и мы изучили его состояние и нашли его истинно-верующим, — не желающим ничего, кроме спасения души. Он, верующий, своим особым рвением и достоинством выделяется из толпы всех, следующих религии (Ислама) и поучился бы еще если бы он мог остаться у нас, и все узнали бы, что мы сделали для него с целью добра; но он торопился уехать. Надо, чтобы желающий спастись соблюдал достоинство (религии) и научился бы тому, что ему нужно, и при моем великом расположении к вам будем надеяться о Вашей Милости, что вы будете продолжать соблюдать достоинство (Ислама) в. нем.

Бог не запретил ни вам ни мне надеяться на вознаграждение (на том свете). Пребывайте в Его добре и радости.

Желающий вам добра Мохаммед-Хаббейд, сын (умершего) Шейха-Хусейна, — да помянет его Бог, — малекитский муфтий в. Мекке, хранимой (Богом).

7 Рабиа эль-сани 1312 (1894)

Наш метуаф Абдеррахман-бу-Шенак хочет нас удержать во что бы то ни стало. «Не оставляй меня, умоляю тебя, ты помог мне в моей болезни; я чувствую, что ты один мог бы вылечить меня окончательно», говорит он мне. Но мой спутник Хаджи-Акли серьезно болен; болезнь его печени все ухудшается, продолжительные припадки лихорадки истощают его силы; приходится возвращаться на север, переменить климат.

Видя, что нас нельзя удержать, Абдеррахман-бу-Шенак сам собирается ехать с нами, чтобы полечиться у нашего общего друга Хаджи-Абдеррахмана-эль-Тебиби, но его двоюродный брат Ахмед-бу-Шенак отговаривает его: «А вдруг, ты умрешь так далеко от нас... Нет, друг, ты должен умереть здесь, на глазах у своих, если твой час настал»... и Абдеррахман-бу-Шенак покоряется. [161]

Решено, что по приезде в Алжир я посоветуюсь с Хаджи Абдеррахманом-эль-Тебиби, и лекарство мы перешлем ему с паломниками будущего года, — Иншалла (если Бог захочет).

Ослы снова заказаны. Мы ждем их с нетерпением более трех часов. С наступлением ночи они наконец являются и, в сопровождении наших друзей, мы благополучно доезжаем до городских ворот.

Бу-Шенак и Дервиш по очереди жмут мне руку, Хаджи-Акли очень нервен и озабочен. Он большими шагами ходит перед нами и спешит, не знаю почему, выехать из города.

После долгих объятий, мы взбираемся на осликов и опять несемся в темноте ночной. Чувство страха, вызываемое беспокойством товарища, невольно закрадывается и в мою душу.

Видимо, в Мекке, как и в Джедде, я успел возбудить подозрение, и пребывание мое там не обошлось без маленького инцидента, могущего иметь дурные последствия; однажды, бродя в одиночестве по улицам Мекки, я был остановлен полицейским, спросившим меня по турецки, кто я таков и что я делаю в Мекке?

«Говори по-арабски» сказал я ему; и он повторил свой вопрос.

«Я алжирец».

— «Где ты живешь»?

— «У своего метуафа, Абдеррахмана-бу-Шенака».

Он повел меня в ближайший полицейский пост и вот я опять арестован! Мне предлагают те же вопросы, зорко осматривая меня. Лаконически я отвечаю то же.

— «Как здоровье Абдеррахмана-бу-Шенака»? тогда спрашивают меня.

— «Он страдает желудком, но с Божьей помощью, я помогу ему, так как я отчасти врач».

— «А! ты врач, — хорошо, иди с миром!! И меня отпускают... Это знание подробностей о всем известной болезни моего хозяина выручило меня.

Я никому не сказал тогда об этом обстоятельстве и впредь уже не решался выходить один из дому, но в душе боялся последствий этой неосторожности.

Теперь, уже в пути, этот страх возвращался с новой силой. Может быть кто-нибудь успел нас выдать, может быть турецкая полиция обратит на нас внимание и произведет [162] подробный осмотр, для чего наш отъезд является самым удобным временем, и тогда хороши мы будем с нашими фотографическими апаратами!

В сущности нельзя назвать это чувство страхом, я просто не был спокоен и с радостью следил, как постепенно увеличивалось расстояние между нами и священным городом...

Бойко бегут наши ослики и мы скоро догоняем путешественников, выехавших раньше нас; это друзья Хаджи, «метуафы» из Триполи и Туниса, едущие в Джедду и оттуда на родину повидать своих и посбирать подаяния. Вероятно они будут нашими спутниками до Ямбо, единственной пристани между Джеддой и Суэцом, где мы предполагаем высадиться, чтобы ехать в Медину.

Мы обмениваемся разными любезностями и все время перекликиваемся в полной темноте.

— «Ходжа Абдалла»? (это мое имя богомольца).

— «Нам?» (Ну что)?

— «Кифе Олек» (как поживаешь).

— «Тайбине, Амдулилла» (Хорошо, слава Богу).

Все идет хорошо. Хаджи пока успокаивается, Абд-эль-Вахад поет красивые бедуинские и мароккские песни. В особенности часто вспоминается мне одна из них, когда я мысленно переношусь к своим странствованиям. Я впервые слыхал ее на палубе «Глаукуса», напеваемую бедуинскими шейхами, ехавшими с нами в Мекку.

Она преследовала меня во всех моих прогулках по святому городу, где ее напевают почти все погонщики ослов. И в эту мучительную ночь возвращения, Абд-эль-Вахад почти все время пел ее в полголоса.

Арабские стихи, таким образом распеваемые, почти непереводимы, но я забавлялся в эту бессонную ночь, пробуя по нескольким схваченным словам; козочка, песок, пустыня, мое сердце, любовь и т. д. перевести арабский текст этой песни, мотив которой, то жалостный и ласкающий, то полный раздражения и угрозы, то звучащий неизъяснимой грустью, глубоко запал мне в душу.

Вот, приблизительно, что пел Абд-эль Вахад:

Жестоко изгнание! должен бежать, Зюлейка,
Зюлейка, моя жемчужина, мое сокровище.
Умереть в пустыню я бежал, Зюлейка,
[163]
Зюлейка, жемчужина, мое чудное сокровище.
Я сказал свое горе диким козам, Зюлейка,
Зюлейка, жемчужина, мое чудное сокровище.
Газели смеялись моим слезам, Зюлейка,
Зюлейка, жемчужина, мое чудное сокровище,

_________________________

Я умираю и проклинаю тебя, Зюлейка,
Зюлейка жестокая, демон вероломный.
Ты изменила нежным клятвам, Зюлейка,
Зюлейка жестокая, демон вероломный.
Неверная изменница, ты поешь и забываешь...
Зюлейка жестокая, демон вероломный.
Но в свою очередь ты пострадаешь, Зюлейка,
Зюлейка жестокая, демон вероломный.
Вечерний ветер принесет тебе мой последний вопль!
Зюлейка жестокая, демон вероломный,
И совести угрызения замучат тебя,
Зюлейка жестокая, демон вероломный.

_________________________

В мираже я снова вижу тебя, Зюлейка,
Зюлейка, мой ангел, гурия небесная.
Прохладный мираж, увы, убегает, Зюлейка,
Зюлейка, мой ангел, гурия небесная.
Жестокая жажда терзает меня, Зюлейка,
Зюлейка, мой ангел, гурия небесная;
Нет, это жажда твоих поцелуев, Зюлейка,
Зюлейка, мой ангел, гурия небесная.
Я пью. Я жив. Прохладный сад открыт для меня,
Зюлейка, мой ангел, гурия небесная.
Небесный сад... Отдых... Восторг... умираю... я твой
Зюлейка, мой ангел, гурия небесная.

Первая неудача: ослик Хаджи-Акли спотыкается и падает. Хаджи, сброшенный вперед, падает на ноги, так что голова ослика приходится у него между ног, но все обходится благополучно; его усаживают в седло. Несколько шагов далее со мной случается то же!

Бедные ослики, утомленные этими постоянными переходами в 87 километров без отдыха, часто слабеют и падают, но, привыкнув к этому, остаются недвижимы на коленях в глубоком песке, терпеливо ожидая, чтобы сброшенный вперед всадник освободил им голову, и тогда живо подымаются. Я семь раз благополучно упал таким образом. Но изведенный [164] в конце концов, я набрасываюсь на погонщика, давшего нам таких скверных ослов.

«Не сердись, брат мой, ты не умеешь ездить верхом — вот и все! Давай переменимся, мой осел ни разу не спотыкнулся подо мной»! — говорит он.

В негодовании я отвечаю ему, что объехал полмира, что ездил на самых бойких лошадях, что я не новичок и т. д., но он еще терпеливее отвечает мне: «Ну возьми ослика Абд-эль-Вахада, который тоже ни разу не спотыкался и мы посмотрим»! Я соглашаюсь на это и мы продолжаем путь...

Проехав несколько километров я вижу, что возле меня свалился всадник.

Должно быть это Абд-эль-Вахад, — думаю я. Пожалуй он еще сломает себе ногу вместо меня, потому что он слуга, а я господин. Разве это справедливо? -

Это была первая мысль, — пришедшая мне на ум, настолько, в этой стране общего братства, эгоизм уступает место любви к ближнему! «Эх, как повезло мне»! подумал бы я в Европе.

Я останавливаю своего осла, чтобы помочь моему спутнику, но скоро вижу свою ошибку: это упал какой то незнакомец. Мы едем дальше. Но мой товарищ уже далеко впереди меня гарцует в темноте.

Незнакомец, не сказавши мне ни слова, перегоняет меня, и вот я один на дороге. Только бы мой осел не споткнулся, а то как я подымусь без помощи?

О, брат мой, странник, да избавит тебя Всемогущий от ослов со слабыми ногами, когда ты будешь совершать святое паломничество в Мекку, да избавит тебя Бог от этой неприятности — Он Всемогущий!

Меня она постигла: мой осел, желая догнать своих сотоварищей, пустился вскачь и повалился со всех четырех ног.

Что делать одному? Как взобраться без помощи на это седло, называемое в Хеджизе «бат...?»

Это целое сооружение: сначала род высокого ленчика, «барда», как в Алжире или в Каире, притянутого дрянной веревкой из альфы, потом набитые хурджины (переметные сумы), сверху ватное одеяло, служащее матрасом — наконец, какой-нибудь халат; все это держится в равновесии с помощью второй веревки.

Чтобы влезть в седло, в каравансараях существуют [165] специальные подставки, а в пути погонщик подставляет вам колено; но как взобраться самому, без посторонней помощи, на такую высоту?

Я понял всю опасность своего положения и забыв усталость, собрав все силы, совершил отчаянный прыжок вверх и кое-как попал в седло.

Я скоро догнал моих спутников, дремавших на своих ослах и хорошенько выбранил их за то, что они так эгоистично поступили со мной. Вероятно мой упрек подействовал и после этого происшествия мы безмолвно продолжали путь, тянувшийся перед нами во мраке ночи.

На этот раз мы сразу проделали весь переход из Мекки в Джедду, если не считать коротких остановок в Хадде и в нескольких придорожных кофейнях.

На рассвете мы были в виду Джедды и второпях совершали утреннюю молитву, так как она должна быть окончена до солнечного восхода.

IX. Возвращение в Джедду.

Мы въезжаем в Джедду через Меккские ворота, под веселое побрякивание бубенчиков на наших осликах, звонко раздающееся в свежем утреннем воздухе. Здесь ослик, бывший ранее подо мной, и до сих пор благополучно возивший великодушного Абд-эль-Вахада, падает вместе со своим всадником.

Теперь, при дневном свете, Абд-эль-Вахад представляет такой забавный вид, с головой ослика между ног, что я разражаюсь неудержимым хохотом.

— «Ты не снисходителен», — говорит он мне, — «ты восемь раз упал, и я не смеялся ни разу».

Мы едем дальше все вскачь; погонщик старается изо всех сил показать, что, несмотря на длинный переход, его животные не устали, гонит во всю, подобно нашим кучерам при въезде в деревню. Бедные ослики напрягают последние силы, но вдруг почти у порога нашего дома, Абд-эль-Вахад опять падает, и бешеный хохот снова овладевает мной...

— «Ты упал восемь раз и я ни разу не смеялся», — укоризненно повторяет мне мой друг.

Но что делать? Долгое ли принуждение, радость ли [166] чувствовать себя вне опасности, сознание ли удачи, нервное ли возбуждение прошедшей ночи, — не знаю, но потребность бешенно хохотать не оставляла меня по крайней мере два часа.

Друзьям, приходившим поздравить нас со счастливым возвращением, я отвечал взрывами нервного смеха, стараясь оправдать его забавными рассказами о наших падениях и все время находился в каком-то болезненном настроении безумной веселости..

Только уже после завтрака и когда Хаджи-Акли побранил меня за неприличие моего поведения, я пришел в себя.

Кажется ни разу в жизни не испытывал я такого отрадного чувства, как в этот вечер, когда целым и невредимым сидел я во французском консульстве и кругом меня раздавались искренние и горячие поздравления со счастливым окончанием опасного путешествия.

Посланная во Францию телеграма обрадует мою старую мать, близких и друзей, и мысль, что они сегодня будут счастливы и спокойны, радостным чувством наполняет мою душу.

Мой визит в консульство был сделан под предлогом визирования паспорта; я сокращаю его, чтобы не возбудить подозрения, так как мои странствования еще не кончены и я рассчитываю через Ямбо отправиться в Медину, как давно условлено с Хаджи-Акли.

И вот мы опять гости Абдеррахмана-Эффенди. Я делаю несколько прогулок по городу и хотя менее стесняюсь, но должен быть все-таки осторожен.

Мне хочется снять несколько фотографических видов в Джедде, и, между прочим, могилу Гюбера.

Спрятав свой аппарат (13*18) на дно корзины, мы отправляемся в фотографическую экскурсию. Мне легко удается снять, не обратив на себя ничьего внимания, несколько видов старой стены, общий вид города и некоторых улиц. Выйдя за город, мы достигаем кладбища, сторож не препятствует, и снятая фотография увековечивает священную память могилы Гюбера.

Из предосторожности мы возвращаемся в город по другой дороге и, как нарочно, попадаем на турецкий объезд, состоящий из двух офицеров, унтер-офицера и двух солдат. Пользуясь прохладой, они производят утренний осмотр постов. Наша корзина возбуждает подозрение в контрабанде и, остановив нас, они спрашивают, что в ней такое. [167]

— «Ничего», — отвечает Хаджи.

— «Его! а это что такое?»

— «Это», — решительно отвечает Хаджи-Акли, — «фотографический аппарат, с помощью которого мой спутник Абдалла, алжирский врач, хочет снять несколько видов города».

Офицер пытливо осматривает меня. К счастью в этот день я прилично одет. На мне новый шелковый халат, красивый пояс и хорошая обувь.

Я выдерживаю испытующий взгляд офицера и прибавляю по-арабски: «Да, я алжирец, нахожусь под покровительством Франции, мой паспорт у драгомана в консульстве, где мы и живем».

Зорко осмотрев меня и видя, что я не смущаюсь, турецкий офицер отпускает нас с миром.

По возвращении домой, я решительно прячу свой аппарат на дно сундука с тем, чтобы не вынимать его больше в Джедде.

Последний вечер в Джедде мы провели в обществе наших друзей у аптекаря и после чая мирно уселись на пороге дома. К нам подошли две нищие бедуинские девочки, прося милостыни.

«Это могребинки», — сказал мне аптекарь, — «оставленные здесь на произвол судьбы своими земляками. Их много этих несчастных. Не имея средств на возвращение домой, они собрались целым табором и живут на берегу моря, у самых городских ворот. Пойдем взглянуть на них, это грустное зрелище, но следует тебе посмотреть».

Худые, истощенные, с блестящими от голода глазами, прося по дороге милостыню, ведут нас эти девочки через площадь. Но немного «пиастров» и «пара» (мелкая монета) перепадает им; даже богатые купцы и те предпочитают отделаться корками хлеба и гнилыми фруктами.

У них в руках маленькие глиняные кувшины, которые им нужно наполнить свежей водой, но они видимо не решаются просить об этом. Наконец, они подходят к добродушному старику, сидящему перед своей лавкой, целуют ему руки и после усиленных просьб, добиваются позволения получить воду.

По приказанию хозяина, слуга ворча отправляется к цистерне, но наши девочки горячо протестуют: «Твой хозяин сказал хорошей воды дать для питья, а не испорченной из цистерны». Но так как слуга не обращает на это внимания, они [168] возвращаются к великодушному купцу и только после новых долгих просьб получают свежую воду.

Теперь наши бедуиночки счастливы, точно нашли сокровище. Они щебечут как две птички, играют и даже поддразнивают друг друга. Бедные дети! Какая беззаботность! А между тем как это понятно в их лета.

Мы достигли цели нашего пути. Перед нами невообразимое кочевье нищеты. На прибережном песке развешаны на палках разные старые тряпки на подобие шатров. Прямо на земле валяются несколько сот несчастных существ, мужчин и женщин, потерявших всякий человеческий облик. Это живые осколки паломничества. Большинство из них старики; в надежде ли на удачу, или желая умереть в святой земле, неизвестно как, притащились они сюда вслед за паломниками, но счастье не улыбнулось им, а смерть не берет.

Я с ужасом спрашиваю себя, чем могли они питаться в продолжение целых месяцев? каким чудом живут они теперь? Напрасно эпидемии свирепствовали под жгучим солнцем, напрасно всякие заразы кишили среди них, они все еще продолжают влачить свое жалкое существование.

Конечно, мечети служат главным приютом этой нищеты, но все-таки остается только удивляться живучести этих людей, как невольно удивляешься колючкам и кустикам, находящим себе в бесплодных песках пустыни необходимую влагу и питание, — растениям, жизнь которых, в сущности, является для нас непонятной загадкой природы!

«Посмотри», — говорит мне аптекарь, — «это все могребийцы, все люди из твоей страны. Неимущие турки и египтяне, те возвращаются домой на счет своего правительства, между тем как эти, кажется, забыты всеми и даже Богом».

— «Это потому, что Бог удалился от стран, попавших во власть неверных», — говорит нам с горечью один из этих несчастных.

Я тут же купил и роздал несколько фунтов хлеба, и теперь еще содрагаюсь, вспоминая, как жадно щелкали челюсти этих голодных людей.

Я вернулся домой под тяжелым впечатлением виденного, и весь вечер разговор шел о несправедливости французов относительно мусульман алжирских, тунисских и всего Могреба (Т. е. запада, но название это общее и неопределенное для обозначения северной Африки.), [169] и я ничего не мог сказать этим враждебно настроенным людям в защиту Франции. Мое щекотливое положение принуждало меня к молчанию, а между тем мне страшно хотелось закричать им всю правду. Хотелось сказать им о дружеском расположении, питаемом Францией к народам ислама, дружбе, бывшей постоянной заботой наших правительств, начиная с Наполеона I, корреспонденция которого из Египта красноречиво свидетельствует об этом, и кончая нашими днями.

В настоящее время, несмотря на постоянную угрозу занесения паломниками эпидемий и опасность, угрожающую всей Европе, французская политика продолжает покровительствовать паломничеству. Кто более алжирского правительства окружил богомольцев медицинской помощью, гигиеническими предосторожностями и т. д.? Кроме того приняты действительные меры, в виде требования залога (около 1,000 франков), вносимого богомольцами при их отправлении, как обеспечение против всяких случайностей.

Чего только ни предпринимали, чтобы спасти их от грустных результатов, вызываемых чрезмерным религиозным рвением, впоследствии заставляющим несчастных бедняков переносить те муки, свидетелем коих я был в Джедде!

А между тем весь мусульманский мир остается при убеждении, что Франция ставит преграды паломничеству в Мекку; происходит это оттого, что могребийцев ошибочно смешивают с арабами из Марокко и Триполи, не подлежащих нашему контролю, с алжирцами и тунисцами, французскими подданными.

По моему есть еще одна мера: это обратиться к благотворительности мусульман северной Африки, чтобы с помощью ежегодного сбора образовать фонд на вспомоществование беднейшим паломникам, и на расходы по их доставке на родину.

Но стоит ли, скажут мне, интересоваться этими беспечными людьми, легкомысленно предпринимающими такое путешествие, между тем как было бы так просто оставаться дома? Я отвечу на это, что Франция не должна допускать распространения подобных неправильных толков, служащих во вред ее филантропической политике в Алжире и Тунисе.

X. Из Джедды до Ямбо.

Завтра мы покидаем Джедду. Австрийский пароход готов к отплытию, мы на рассвете незаметно переберемся на него в [170] сопровождении только наших верных друзей Хаджи-Али-Омды, Абд-эль-Вахада и Ахмеда, содержателя кофейни в Джедде, который, если хотите, был нам слугой, — но слуга в Аравии — друг.

С сожалением прощаемся мы с этими добрыми людьми, бескорыстно служившими нам и много способствовавшими успеху нашего предприятия. Память о Хаджи-Али-Омды останется надолго в моем сердце; я высоко ценю его благородство, его преданность и великодушие. Если настанет день, когда я буду ему нужен, он найдет меня готовым — если Богу будет угодно!

«Thisbe», пароход австрийского Ллойда, тихо уносит нас по глубокому синему морю. Хорошо нагруженный, он плавно скользит по спокойным водам, и мы можем в волю любоваться постепенно исчезающими на горизонте берегами Святой Земли...

Я, конечно, одет все еще по-мусульмански, но костюм мой теперь почти роскошен, а главное — чист.

Во время моего пребывания в Хеджазе, я постоянно был одет бедняком, дабы не обращать на себя внимания; но теперь на пароходе я пользуюсь случаем привести себя в более приличный вид.

Мы отдыхаем здесь от постоянной тревоги, с нами только паши друзья, метуафы из Туниса и Триполи, наши спутники до Ямбо.

Мы располагаемся в каютах первого класса, — правда, каютах грузового судна и без общего стола, но все-таки какой комфорт сравнительно с тем, что было на «Glaucus’е». Тогда моим спутником на палубе была грязная вонючая собака, теперь на шканцах судна около меня прелестная маленькая газель, которую капитан купил в Джедде и везет в Триест.

Джедда исчезает на горизонте, а за ней и Хадда, за которой прячется Мекка.

Мы в открытом море, и я мысленно переношусь к чудным вечерним молитвам в священной мечети, в обаятельный час солнечного заката... Я снова вижу розовый свет вечерней зари и паломников, благоговейно скользящих как призраки по тесаным плитам кругом Каабы. До меня снова доносится эхо мелодичного призыва четырех муэззинов, грустью звучит их меланхолический напев в сиянии потухающего вечера; низкий бас одного сливается с высоким сопрано другого, и далеко в [171] воздухе разносятся их рыдающие голоса... В действительности эта раздается глухой шум винта, грозный плеск волны и унылый свист ветра в парусах и снастях парохода.

Семь часов вечера.

Газель жует сухое сено.

Я открываю свое инкогнито капитану «Thisbe», командовавшему яхтой с Аврора», построенной венским бароном Нафанаилом Ротшильдом для своего путешествия на Восток. Я тогда обедал на яхте, за столом барона. Капитан сначала не верит своим глазам, но, признав меня, радостно приветствует; завязывается разговор, велено подать нам складные стулья и отпустить на ночь матрасы и постельное белье. Какое приятное возвращение к комфорту. Мы чувствуем себя принцами!

Козочка пережевывает свою жвачку и ее большие, задумчивые глаза закрываются в полу-дремоте. Пассажиры, за исключением рулевого и нескольких турецких дам, совершают вечернюю молитву.

Негритянка огромных размеров сопровождает старую даму из Египта; она очень набожна и все время перебирает свои перламутровые четки. Удобно разместившись на кроватях и коврах, эти две женщины хозяйничают, молятся или сосут гранаты. Когда черная рабыня поднимается, то ее огромные формы производят уморительное впечатление. Вот набросок, достойный пера Каран-д’аша, — жаль, что его нет здесь.

На носу парохода пассажиры расположены живописными трупами. Самовары, котелки и кастрюли всевозможных форм и величин мелькают со всех сторон. Дети пищат, другие играют; самые маленькие уложены в гамаки и их раскачивают со всего размаха, что здесь называется убаюкивать!

Кухня переполнена; всякие котелки, чайники загромождают очаг повара, собирающего обильную жатву маленьких серебряных пиастров.

Восемь часов.

Обед кончен. Восклицание «хамдулла» сопровождает повсюду громкую отрыжку. Раздается несколько бедуинских песен, напеваемых в полголоса; жара спала, все готовятся к ночлегу.

Девять часов.

Ночую на палубе. Возле моей койки стоит на скамейке кувшинчик свежей воды и кофейник с остатками чаю и ломтиками [172] лимона... мое питье на ночь. Это очень интересует козочку и она пользуется моей невнимательностью, чтобы вскарабкаться на скамью. Положительно ее фамильярность переходит границы. Я строго прогоняю ее, но она смотрит на меня такими блестящими и ласковыми глазами, что я встаю и наливаю ей чашку чая; она нюхает его, лижет края чашки, но отказывается пить. От воды тоже отказывается. Видимо все это только одно женское любопытство и кокетство!

Ей насыпали немного кунжута, смешанного с кукурузой, подложили сена, но она очень серьезно отгребает сено и укладывается на кунжуте, зернышки которого должно быть напоминают ей песок родной стороны.

Бедная маленькая козочка, кто возвратит тебе песок родной пустыни? Какова будет теперь твоя грустная судьба? Твои нежные члены окоченеют от наших холодных туманов и чахотка ждет тебя на западе.

Бедная козочка! Вдыхай сильнее последнее дуновение вечернего ветерка, еще приносящего тебе ароматы родного края! Через четыре дня ты будешь плавать по морям более холодным, и жестокое изгнание начнется для тебя.

Лично я ни за что не буду заводить птиц, обезьян, попугаев — всех этих бедных мучеников, оторванных жестоким человеком от родной природы; в неволе ненужная жалость только удлиняет их агонию.

Одиннадцать часов ночи.

Все спит и я предаюсь своим мечтам.

XI. Ямбо-эль-Бахр.

Вот Ямбо-эль-Бахр, гавань Медины, как Джедда гавань Мекки. Мы приближаемся; волшебный вид открывается перед нами: к северу на горизонте высятся темные очертания причудливых гор; между ними и морем расстилается пустынная равнина, окаймленная полосой золотистого песка; море отражает это золото берега, переливаясь изумрудно-зелеными радужными тонами. Маленький городок еще ярче блестит, поднимаясь в нескольких саженях от берега, и тонкие силуэты двух минаретов ясно выступают на темном фоне горы.

Небо молочно-голубого цвета; палящий зной повис в [173] воздухе. Пароход медленно пробирается мимо коралловых рифов, унизывающих, как и в Джедде, этот негостеприимный берег. Рифы окаймляют узкий пролив, ведущий к пристани, но наш лоцман ловко проводит нас и мы бросаем якорь.

Я рассеянно смотрю на все эти подробности и сердце мое сжимается. Хаджи только что объявил мне, что не может сопровождать меня в Медину. Болезнь печени его чрезвычайно усилилась в этом жарком климате. Он очень ослабел и его пугает тяжелая перспектива пяти переходов на верблюдах, отделяющих нас от второго священного города Ислама, от гробницы Пророка, от Медины Благословенной.

Он едва соглашается сойти на берег, чтобы повидать одного старого приятеля и сделать коротенькую прогулку.

Еще безучастнее обхожу я эти бедные улицы и грязные базары. Торговля мало развита в Ямбо и то только оптовая, мелочной вовсе не существует. Сюда привозят рис, хлебное зерно или ткани.

Суда выгружают свою кладь на маленькую набережную, содержимую в довольно хорошем состоянии; отсюда бесконечные караваны верблюдов, как трудолюбивые муравьи, берут ее, чтобы доставить через пустыню в Медину.

Возле нас стояло на якоре английское судно, нагруженное зерном, пожертвованным султаном и отправленным из Константинополя для пилигримов будущего года.

Мне говорили, что таким же образом султан ежегодно отправляет суда, нагруженные пшеницей, маслом, медом, сушеным виноградом, оливами и т. д., великодушно предназначенными для продовольствия паломнических караванов. — Да будет благословен султан!

Мы узнали в Ямбо о смерти важной персоны в Медине, — Си-Халед-Джама-эль-Лиль, большого приятеля Бен-Рашида, правителя Неджа.

И мединцы, которые сообщили нам об этом, прославляют этого Бен-Рашида!

«Какой могущественный государь! Всегда на войне, хороню вооруженный, справедливый и великий!.. недавно, два комерсанта из нашей страны отправились торговать в его царство. Девять дней пути отделяют Медину от столицы Бен-Рашида: два первых — по турецким владениям, а семь остальных — по его арабскому царству. Наших комерсантов не беспокоили ни по пути, [174] ни во время пребывания их у Бен-Рашида. При обратном же их следовании они были убиты при самом вступлении на турецкую територию, тогда как в качестве иностранцев, они пользовались почетом и уважением в продолжение семи дней пути во владениях арабского государя. Бен-Рашид, взбешенный этим происшествием, приказал тогда племенам подчиняться его власти и не платить никаких податей туркам.

«Я буду повелевать вами, — объявил он, — ибо Турция бессильна охранять безопасность вашу даже у себя. Отныне только мой анайи будет иметь значение для вас и я хочу быть полным господином в пределах до одного дня пути в Медину». Но племена не осмелились отказаться от уплаты податей туркам; тогда разгневанный Бен-Рашид, в пример другим, стер их с лица земли.

— «Слову моему должно повиноваться или умереть»! — сказал он, и ни одна живая душа не была пощажена... Си-Халед-Джама-эль-Лиль был его верным другом, — прибавили мединцы.

«Какой справедливый и могучий человек! Постоянно сопровождаемый двенадцатью черными невольниками, здоровыми и сильными, которых он покупал, несмотря ни на какую цену, он чинил суд и расправу безапеляционно, казнил даже смертью, не обращая внимания на турок. Ежедневно, в определенный час, на пороге своего жилища он обнажал саблю и, высоко вздымая ее над головою, восклицал:

«Кто имеет ко мне дело? Всякий, кто желает принести жалобу на несправедливость, пусть подходит без страха, если его дело право и слова искренни: моей саблей, блестящей и чистой, я воздам ему должную справедливость!.. А вы, ночные львы (воры), дрожите: я скошу ваши головы, как зрелые колосья хлеба»!... В его могучей руке, рассекая воздух, как крыло птицы свистела при этом сабля и он прибавлял обыкновенно:

«А ты, эхо страны арабской, повторяй мой голос до самой пустыни, дабы знали все, что здесь обитает справедливость и что Бог покровительствует угнетенным!»

«И челобитчики приближались доверчиво, а львы ночи дрожали... Теперь он умер. Бог Всемогущ! Но мы жестоко почувствуем потерю, которую причинила нам смерть этого праведника!.. Видно Бог удалился от арабов, что допускает умирать таким людям. Но наше упование на Него остается непоколебимо, ибо он Великодушный, Добрый, Милосердный. Помолимся [175] же за Си-Халед-Джама-эль-Лила, преклонимся перед волей Аллаха!»...

Я бы очень хотел знать этого государя Неджа, этого Бен-Рашида, легендарного повелителя, страшного воина и справедливого человека, и тем более мне приходится сожалеть о препятствиях, останавливающих меня на пути к центральной Аравии, куда влекут меня тысячи таинственных симпатий. И я дал себе клятву возвратиться сюда и проникнуть в сердце этих диких пустынь, столь замкнутых, и в то же время столь привлекательных... Теперь же, увы, я вынужден сказать: — «Прости, хоть на время, мечта, так давно лелеемая мною, прости надежда прибавить лишний мой камень к зданию с таким трудолюбием созданной арабской археологии»!..

А между тем я все-таки страшно обрадовался, услыхав от мединцев: «Если тебя интересуют писанные камни, то в них нет недостатка в Медине. Там одна сторона крепостных стен, построенных из камня, вся покрыта древнейшими письменами, уцелевшими от времен наших войн с евреями и румами».

И подумать, в руки наших ученых попали лишь немногие редкие образцы этих драгоценных надписей, едина-Салех или из Тейми. Но мы, французы, ничего не имеем из Медины, где между тем науку, быть может, Ожидают весьма ценные открытия... Мектуб, ничего не поделаешь, — судьба.

Надо ехать!

Якорь поднят и мы двигаемся.

Передо мной, как во сне, проносятся снятие с якоря и все мельчайшие эпизоды, составлявшие злобу дня.

Прежде всего, — горячее препирательство между нашим капитаном и некиим уроженцем Ямбо, странною личностью, представителем чуть ли не всех пароходных компаний. Этот генеральный агент, он же приморский маклер, нагрузчик, судовладелец, содержатель береговых лодок и т. д., Мохамед-Бордиф, если уж нужно назвать его, чрезвычайно странный субъект. Коренастый, плотно сколоченный, ловкий и здоровый как любой из носильщиков, которыми командует, он ужасно косит глазами и одет из рук вон плохо. Он собственноручно работает при маневрах или нагрузке судов, несмотря на то, что сам состоит хозяином сотен рабочих и, может быть, даже рабов... Он, однако, не внушает никакого доверия [176] нашему капитану, который порядочно его третирует. Но капитан едва ли прав: этот простяк Бордиф, если бы захотел, мог бы устроить нагрузку гораздо дешевле. Между тем дело у них не ладится только из-за нескольких пиастров и капитан, утомленный этими бурными препирательствами, бросает, наконец, все и дает сигнал к отходу. Но опять проволочка.

Нужно ждать самовольно отлучившегося на берег лоцмана. Когда он показался, наконец, капитан устраивает ему страшную сцену.

— «Ты видишь», — говорит нам этот лоцман, — «как, меня третирует этот гяур; а между тем, захоти только я, что останется от его судна в какие-нибудь четверть часа!» — И его черный взор сверкнул при этом таким зловещим огнем, что я понял следы этих крушений на Красном море и содрогнулся невольно...

— «Я девятнадцать лет вожу суда», — сказал он в заключение капитану, — «и никогда не испытывал такого обращения. Но... Бог велик! Он единственный властелин людей и судеб наших...»

И совершенно тихим ходом мы минуем опасные места под бдительным надзором капитана, который, очевидно, следил как по сторонам, так... и за своим лоцманом...

XII. Суэз.

Через два дня мы бросаем якорь на рейде Суэза. Я прощаюсь с капитаном и мы высаживаемся, при полной тишине, в бухте, сверкающей подобно расплавленному свинцу.

В Египте нисколько не заботятся о бедных мусульманских путешественниках и чиновники, затянутые в важные. смешные мундиры поступают совершенно по-английски, выказывая им полное презрение. Они разыгрывают из себя таких господ при засвидетельствовании паспортов и документов о здоровье, что я вынужден был рассердиться; они явно преувеличивают формальности, в надежде вернее получить бакшиш...

Но вот, наконец, я, во дворе здания компании Суэзского канала, я, до такой степени изменившийся, что вначале никто не узнает меня. Затем, — радость встречи, дружеские и крепкие пожатия рук и восклицания: [177]

— «Как, вы уже вернулись! Но какой свирепый вид! Вы совершенно черны, мой милый»...

И важно драпируясь, по древнему, в свой арабский костюм, который я люблю теперь и в котором чувствую себя очень удобно, я отвечаю односложно, с спокойствием истого номада.

Вечером, в гостеприимном жилище, окруженный полным радушием и моими египетскими слугами, я продолжаю, никем не тревожимый, мечтать о востоке... Я долго любуюсь при закате солнца изумрудно-зелеными водами Суэзского залива и угрюмым видом гор Аттакской бухты; затем — сумерками, окутавшими лагуны, бедными хижинами, отблесками догорающих лучей и воздухом, столь прозрачным, что цветные, волнующиеся одежды детей, играющих на песке, кажутся драгоценными камнями, рассыпанными повсюду и сверкающими в золотой оправе... Постепенно наступает затем ночь, придавая грустный колорит длинным, синим одеждам фёллахов... И я еще внимательнее вглядываюсь в этот город, лежащий между двумя мирами, востоком и западом. С одной стороны, — город арабский, бедный и бесцветный, теряющийся в песках пустыни; с другой — промышленный город компании канала, с своими бассейнами, гигантскими землечерпательными машинами и мастерскими, суетящийся как маленький европейский муравейник. Канал прорезывает бесконечную и мертвую пустыню, окружающую эти два города, из коих один, постоянно заносимый песком, переживает предсмертную агонию, а другой представляет лихорадочное настоящее и неизвестное будущее...

В Суэзе я имел случай встретить сына великого шерифа Меккского, прибывшего из Константинополя, куда он ездил жениться. Я отправился отдать визит на борт «Медины», парохода его отца, на котором он жил, в ожидании своего отъезда в Джедду.

Хаджи-Акли меня представил:

— «Мой товарищ Абдулла Куртелмун возвращается со мной из Мекки. Он уже объехал большую часть мусульманского света. Он друг Ислама. Он издает в нашей стране описание востока, надеясь заставить его полюбить, делая его известным, и с этою целью мы путешествуем. Он снимает фотографии в странах, которые мы посещаем, и этим способом верно представляет их в своих книгах».

— «А! твой товарищ умеет снимать фотографии», — [178] ответил ему сын великого шерифа. — Прекрасно! Я тоже купил апарат в Константинополе; пусть он испытает его и скажет, — хорош ли он?»

Я в тот же день импровизировал лабораторию в одной маленькой каюте, сфотографировал «Медину» и, благодаря тому, что со мной была желатино-бромовая бумага, мог уже через полчаса показать сыну шерифа совершенно готовый снимок.

Этим я сразу приобрел его доверие и, в особенности, доверие двух его советников, Шейх-Рашида из Мекки и Сид-Брахим-бен-Сид-Асад из Медины.

Шейх-Рашид, красивое лицо которого дышит умом и который, видимо, гораздо более знаком с новейшей наукой, чем это можно было предположить, особенно был поражен быстротой, с которою я произвел фотографический опыт.

— «Я знаю», — сказал он, — «что клише на стекле должно предварительно высохнуть, чтобы воспроизвести снимок; это требует немалого времени. Как же ты сделал все это так скоро?»

Я объяснил ему. Он хорошо понял и рассыпается в похвалах моей ловкости.

С этого момента Шейх-Рашид относится ко мне с гораздо большим интересом; я с своей стороны изучаю его ближе и все более и более поражаюсь. Это редкая личность. Высокий, тонкий, удивительно хорошо сложенный, с гордо поднятой головой, но не высокомерно, с открытым лбом, с прямым и светлым взглядом, это — представительнейший из мужчин, когда-либо мной виденных. Он чистейшей арабской расы и мне кажется, что передо мной один из великих сарацин арабской эпопеи. Он одет очень просто; но сколько благородства во всей его фигуре! И как идут к нему золотая диадема и черный шелк одежды!..

В его присутствии сын великого шерифа пригласил меня приехать к нему в Мекку.

— «Я тебя буду обучать корану, а ты меня фотографии», — сказал он.

Шейх-Рашид попеременно окидывает нас взором. Он не произносит ни слова, но его глубокий взгляд, казалось, говорит молодому шерифу: — «Тише, мой миленький, ты не будешь много фотографировать в Мекке, потому что я буду смотреть за тобою!», а мне — «Ты не простак, чтобы верить ему, не так ли?»

Мы поняли друг друга и наше взаимное уважение еще [179] увеличилось. Мне думается, что, быть может, и прав он этот благородный потомок старинной расы, препятствуя тихо, но твердо, своим твердым разумом, движению, которое мы называем прогрессом. Он, этот Шейх-Рашид, понимает, что расстояние двенадцати веков, разделяющее две наши цивилизации, не может быть пройдено сразу, и что восток, пытаясь нагнать нас на пути прогресса, уподобляется ребенку, желающему быстро ходить.

У меня на глазах поразительнейший пример. Сын великого шерифа целые дни поглощен рассмотрением промышленного каталога, Archives commerciales; он перелистывает его с большим любопытством, спрашивая у нас массу разъяснений по поводу картинок. Собрание их представляет смесь всего, что производит и продает Европа, начиная с экипажей и до шерстяных чулков; здесь же этикетки водок и коньяков, ярлыки от шампанского, изображения складных лестниц и музыкальных ящиков; есть даже тачки, кирки и машины для приготовления мороженого, лимонада и содовой воды... В течение почти целых двух дней я поддерживал компанию молодому шерифу, давая объяснения на все, что он видел, и, надо сказать, что всякую вещь он желал непременно приобрести. В особенности машины, делающие мороженое и лимонад-газес, приводили его в восторг и он упорствовал в желании заказать их. Я тщетно старался выяснить ему все трудности производства зельтерской воды и лимонада посредством машин, выставляя преимущества прибора Бриэ, рисунок которого я сделал; но ему во что бы то ни стало хотелось иметь питье в бутылках, «чтобы оно делало пуф!» — говорил он, — «когда я буду предлагать его своим друзьям»... Вот что, главным образом, требуют от наших наук эти большие дети, которых мы называем сынами востока, — они хотят, чтобы наука служила удовлетворению самых причудливых их капризов. Но сколько раз это вело их к разорению и сколько роковых последствий этого чересчур успешного усвоения наших европейских нравов занесла на свои страницы история Египта, Сирии и Турции!

Современная наука настоящий враг этих старинных рас, враг страшный, которого они, сами не подозревая этого, впускают к себе сначала под видом безвредных бутылок [180] шипучих вод, продолжая железными дорогами и кончая динамитом (В прошлом году возмутившиеся в Йемене арабы взорвали динамитом здание суда в Сана.).

Вот почему, живя у них, наш мыслящий сын запада невольно задает себе вопрос: вихорь прогресса, который так увлекает нас, представляет ли благодеяние для человечества?

Неоспоримо, наши новейшие науки улучшили материальную сторону существования, облегчили страдания, увеличили удобства. Теперь мы с быстротою молнии переносимся через громадные пространства. Но сколько во всем этом лихорадочности, торопливости жить, сколько сомнения, и, рядом со всем этим, какая вечная неудовлетворенность!...

Простодушные народы востока живут без забот, инертно, под благодатным небом, озабоченные только продолжением своего потомства. Они не имеют наших чрезмерных притязаний и смотрят на свое существование с сердцем, наполненным надеждой, как на кратковременный переход в лучшую, будущую жизнь, о которой долго грезят они, созерцая по вечерам свое чудное звездное небо.

Где же настоящая мудрость?...

Должно быть у нас было что-то общее, что соединяло нас, Шейх-Рашида и меня. Его доверие ко мне все росло. Он заставил меня дать ему обещание приехать повидать его в Мекке. С своей стороны, и Сид-Брахим предложил мне быть его гостем, когда я буду в Медине. Эти два приглашения очень заманчивы, в особенности Сид-Брахима, который является в Медине представителем великого шерифа Мекки. Но возможно ли будет мне сдержать эти обещания после того, как мои поступки так глупо извращены и так превратно поняты некоторыми бестактными и злонамеренными репортерами?

Многие мусульмане совершенно превратно толкуют цель моего путешествия, хотя ни после моего возвращения, ни перед отправлением в путь, ничто, ни в моем поведении, ни в моих словах, не обнаруживало ни малейшего глумления над Исламом, который я и теперь продолжаю изучать с полным уважением и искренностью. Я очень рассчитываю, что эти строки рассеют прискорбное недоразумение, и уповаю на будущее, которое мне позволит, я надеюсь, осуществить мою чудную мечту [181] путешествия в самое сердце центральной Аравии, в Неджу и к Бен-Рашиду...

Я воспользовался моим пребыванием в Суэзе, чтобы еще ближе, чем в моих предыдущих путешествиях, изучить жизнь фелахов в Египте.

Бедные фелахи! Печальные потомки исчезнувшей расы, они остались вечными и несчастными рабами в этой стране изобилия...

Удивительна судьба этого народа, служившего во все времена предметом алчности всех завоевателей. И теперь, под опекой европейской нации, они остаются рабами, под предлогом гарантии четырех-милиардного долга, между тем как наши цивилизованные европейские нации такого долга имеют в десять раз больше.

Бедные фелахи Египта!

За ничтожную цену покупает у них европеец лук, живых перепелов, пшеницу, хлопок, кукурузу и все произведения страны. Случись неурожай, — фелах страшно голодает. В случае же урожая цена на продукты падает настолько, что фелаху опять не на что существовать... Вот он, результат «протектората» высших цивилизаций, которые, якобы просвещают и направляют, с оружием в руке, эту простую и наивную толпу!.. К большому счастью для этой страны, избранная часть молодежи хранит горячий патриотизм и мужественно работает для поднятия фелахов и для освобождения их отечества. Если только это в человеческих силах, — они успеют в своих начинаниях. Во всяком случае, мы — французы — должны горячо желать этого, ибо главным образом из наших юридических школ вышла эта юная фаланга патриотов...

«Мельбурн», общества Messageries Maritimes, высадил меня на родину, и я, наконец, во Франции.

В Марселе погода туманная и холодная, моросит дождь. Несмотря на чудесный прием, оказанный мне и представляющий такой резкий контраст с моим несчастным существованием в Хеджазе, я вспоминаю, не без сожаления, о странах солнца и голубого неба... Я пробегаю некоторые журналы: повсюду та же лихорадочность и те же суетные страсти...

В вагоне я читаю про какую-то пламенную любовь, но мне холодно и я дрожу...

Я смотрю в окно вагона, уносящего меня на всех парах к Парижу. Осенним золотом блистает весь Прованс; но [182] серое небо низко нависло. Чудесный вид открывается на долину Saint Chamas; но дома этой страны серы и здесь фабрикуют порох... Везде угрозы войны: стратегические линии перекрещиваются как сети стальной паутины. Здесь тоже пустыня, но пустыня в броне, полная будущих угроз и гнева... Где вы, мои розовые пустыни и мои добрые вожаки верблюдов?..

Тем не менее Франция прекрасна и, при виде ее, мое сердце бьется снова.

Какое плодородие в этих предместьях Тараскона, сколько фруктовых садов и маленьких огородов! Все эти обработанные поля, и этот общий, всюду царящий, вид благоденствия дает ясное понятие о Франции, богатой, трудолюбивой и благоденствующей, стране изобилия и неисчерпаемого плодородия, которой не достает, увы, только немного солнца и любви... любви к ближнему, любви к жизни простой и счастливой, любви к семье и, может быть, любви к Богу... к Богу единому христиан или мусульман, но к Господу миров Всемогущему и Милосердому...

ПРИЛОЖЕНИЕ.

Рассказ о моем путешествии, которое я описываю со всею точностью свежих воспоминаний, содержит исключительно мои личные впечатления и перипетии моей дороги.

Я думаю, что хорошо было бы дополнить эту работу прибавлением к тому, что я собрал в Мекке, всего, что уже было известно по интересным документам, разбросанным в разных сочинениях, чтобы, закрывая эту книгу, читатель был в курсе всего, что в настоящее время известно об этой, до сих пор еще столь таинственной части Аравии.

Эту работу мне особенно облегчило недавно вышедшее сочинение доктора Пру, Proust. «L’Orientation nouvelle de la politique sanitaire», в котором автор, обозревая появление эпидемий на востоке, их начало и причины, посвящает длинную главу паломничеству в Мекку. В ней он собрал очень добросовестно все то, что мои предшественники и я сам говорили или печатали о священном городе.

Вот перечень моих предшественников, писавших о Мекке: [183]

Бургардт (швейцарец), первый оставил описание города, который он посетил в 1814 г.

Буртон

(англичанин), офицер службы Англо-Индийской компании, путешествовавший и исследовавший Хеджаз в 1853 г. Он участвовал в паломничестве в Мекку и Медину.

Леон Рош

(француз), главный переводчик африканской армии, был послан с поручением к великому шерифу Мекки в 1837 г. маршалом Бюжо. Это было в самый разгар Африканской войны, столь же губительной, как и бесплодной для мусульман, так как всякое сопротивление с их стороны было бесцельно в виду решительного стремления Франции довести до конца дело завоевания Алжира. Имея в виду самую возвышенную, гуманитарную цель, маршал возымел прекрасную мысль обратиться к мудрости религиозных глав Ислама и испросить у них фетву (род религиозного повеления или разрешения), которая убедила бы алжирских мусульман оставить бесполезное сопротивление и добровольно покориться нашему владычеству с тем, что мы им сохраним их учреждения религиозные и судебные.

Леон Рош вполне успел в этой миссии. Он имел свидание с великим шерифом и ему удалось побудить совет мекских улемов подписать и санкционировать фетву, ранее составленную улемами Кайруана и уже одобренную в Каире.

Успех был полный; мой знаменитый предшественник не только способствовал умиротворению Алжира, но и спас не одну французскую жизнь, которая без него была бы напрасно принесена в жертву. Его путешествие представляло множество опасностей и он обязан своим спасением только чуду.

Узнанный в Мекке алжирцами, которых он некогда обвинял в каком-то преступлении, будучи переводчиком при французских властях, он был выдан в Арафате во время религиозных омовений. Невообразимый шум поднялся в возмущенной толпе. Его схватили, связали, прикрутили к верблюду и куда-то увезли с быстротой. Он считал себя погибшим, это-то и спасло его: похищение было устроено великим шерифом, который, по собственному побуждению, приказал следить за посланником маршала Бюжо, чтобы устранить от него всякую опасность...

В настоящее время Леон Рош, после блестящей карьеры, посвященной целиком службе Франции, бывши последовательно [184] полномочным министром в Японии, в Марроко, где он выполнял важные поручения, наслаждается вполне заслуженным отдыхом. Это высокий плечистый старик, сильный как атлет. Я имел честь видеть его возле себя, когда я делал сообщение в Бордо о моем путешествии. Во время моего подробного рассказа о пребывании в святом городе, глубокое волнение наполнило его глаза слезами.

— «Я снова, через пятьдесят семь лет, переживаю это путешествие с вами», — сказал он, обнимая меня.

Снук Хюргронь

(Snouck Hugronje, голландец), прожил несколько месяцев в святом городе. Он занимался в особенности этнографией, и почти никуда не выезжал. Тем не менее, ему мы обязаны точными и новейшими сведениями, так как он был в Мекке еще в 1885 году.

Упомяну еще несколько имен европейцев, которым удалось проникнуть в святой город. Таковы: Валлен, Фон-Малцан, доктор Морели и испанец Бадиа.

Происхождение пилигримства теряется в мраке отдаленных времен. Оно существовало задолго до основания Мекки, в V веке нашей эры. Церемонии Хаджа составляют остаток обрядов языческих, которые Магомет, не смея уничтожить их, приурочил и к своему культу. Арабы утверждают, что все пророки совершали паломничество в Мекку, начиная с Авраама, который его установил, и кончая Иисусом, включая сюда Исаака, Иакова и Моисея.

Их утверждения, особенно там, где они точны, касаются Моисея. Шейх Хаббейд, великий малекитский муфтий Мекки, однажды рассказывавший мне жизнь этого пророка, слова, «приносит жертву в пустыне», толковал следующим образом.

— «Видишь ли ты, мой сын, это именно говорится о жертве в Муне; когда Фараон не захотел разрешить паломничество, тогда евреи бежали из Египта; благодаря чуду, про которое ты знаешь, они переправились через Красное море, продолжали свой путь по пустыне, принесли жертву в Муне и поднялись на север в свою иудейскую страну.

Этот любопытный способ толкования Ветхого Завета не находится в Коране, точно также, как мнимое путешествие Иисуса Христа в Мекку, о котором я услыхал в первый раз в священном городе. Вот, между прочим, мусульманское предание и толкование на Ветхий Завет. [185]

«Когда Адам и Ева вкусили запретного плода, они были низвергнуты на землю. Ева упала в Арафате, а Адам в Серендибе (Цейлон). Адам искал свою жену в продолжение ста лет и нашел ее на джебель Арафате, что значит — где он узнал (эта гора находится в 30-ти километрах на восток от Мекки). Предание указывает именно на Муну, между Арафатом и священным городом, как на место, где совершено жертвоприношение Авраама. То, что рассказывают об Агари, случилось также здесь, в Мекке. Когда она, умирая от жажды с своим сыном Измаилом, была чудесно спасена архангелом Гавриилом, который ей приказал рыть землю ногой, — источник забил сейчас же и с такой силой, что чуть не поглотил беглецов. «Зем-Зем, т. е. сократись ты!» вскричала Агарь, и с тех пор это название Зем-Зем осталось за чудесным источником, который течет и в наши дни. Наконец, здесь же, в Джедде, умерла наша праматерь Ева и ее могила возвышается на некотором расстоянии от городских стен, в стороне восхода солнца».

Цель паломничества заключается в благочестивом посещении святых мест, служивших предметами почитания в течение тысячелетий.

Во времена арабов-идолопоклонников пилигримство совершалось осенью; но Магомет, установив лунные месяцы, назначил временем сборища три последние. Из этого следует, что ежегодно день празднеств перемещается на тринадцать дней и что пилигримство, в период тридцати трех лет, происходит последовательно во все времена года.

Кроме того, через каждые семь лет Курбан-байрам, величайший праздник, приходится на пятницу, святой день мусульман. В такие годы стечение народа бывает громадное.

В былые времена сами государи совершали паломничество, причем один из багдадских халифов, говорят, привел с собой 900 мулов — единственно для перевоза своего гардероба (По словам Элизе Реклю, в тринадцатом столетии караван последнего из Аббасидов состоял из 120,000 верблюдов и целой армии солдат, служителей и торговцев. Прим. перев.). Гарун-аль-Рашид был в Мекке восемь раз. Магомет-Али отправился туда в 1814 году.

Паломничество в Мекку было признано Магометом обязательным и составляет четвертый основной догмат мусульманской религии; три остальные — молитва, милостыня, и пост — [186] Рамазан. Паломничество, впрочем, обязательно только для тех, кто в состоянии его сделать.

Пилигримы, одетые в ихрам, прежде всего совершают молитву на могиле Евы, в Джедде; затем отправляются в Мекку. По прибытии туда, они немедленно входят в великую мечеть, проходят под воротами Баб-ес-Салам, совершают молитву перед молельней Авраама, особенным образом перекидывают ихрам через плечо и семь раз обходят вокруг Каабы, повторяя вслух слова молитвы, которые произносит их метуаф. Затем они целуют черный камень, оправленный в серебряный диск и вделанный в один из углов Каабы, на высоте человеческого роста. После этого пилигримы выходят из мечети для совершения обряда Сай, в память мучений Агари, умиравшей от жажды в пустыне, и затем снова входят в нее, чтобы окропиться водой из Зем-Зема или, по желанию, проделать омовение чудодейственной водой этого источника. Смотря по обету, данному при отъезде с родины, некоторые идут еще молиться в Омру, лежащую в нескольких километрах от города; но это необязательно. Так как обыкновенно пилигримы прибывают в Мекку заранее, то они могут отдохнуть несколько дней в святом городе и позаботиться о своих делах, свободно совершая всякие покупки и продажу; только на восьмой день месяца Зул-Хиджа они отправляются торжественными караванами, имея махмаль во главе и не останавливаясь в Муне и Музделифате, к горе Арафат, где располагаются лагерем. «Поразительное зрелище», — говорит Леон Рош, — «представляют эти тысячи палаток, освещенные луной при отблеске громадных костров. Перекликание заблудившихся пилигримов, нестройные крики кофейщиков, религиозные воззвания и, наконец, веселые песни под гром барабанов и хлопанье в ладоши, сливаясь в невообразимый шум, сопровождаемый громким ревом более чем 20-ти тысяч верблюдов, ржанием лошадей и криком ослов, составляют концерт по истине адский!... Это самый оживленный день паломничества, день, в который общее веселье выражается самым шумным образом, — зажигают фейерверки, стреляют из пушек и вся толпа поет...

На рассвете следующего дня выстрелы из караванных пушек возвещают о наступлении часа утренней молитвы (ес-сух). Затем со всех сторон раздаются звонкие голоса муэззинов, призывающих на молитву правоверных. [187]

Около 3-х часов пополудни начинается проповедь, продолжающаяся до заката солнца. При этом через каждые четыре-пять минут проповедник взмахивает зеленым знаменем, давая этим сигнал к общим восклицаниям: — «Лаббаика, Аллахума! Лаббаика» (По мнению арабских филологов это значит: «к Тебе, Боже Наш, к Тебе». Прим. перев.). Как только солнце спустилось к горизонту и скрылось, толпа немедленно приходит в движение и всякий спешит первым спуститься к подошве горы. Беспорядок при этом бывает невообразимый! Раненые и раздавленные часто усыпают дорогу и погибают под ногами стихийно несущейся толпы, так как каждый обязан пройти между двумя столбами, поставленными на расстоянии шести метров один от другого, и все, — мужчины, женщины и дети, с их багажом и верблюдами, спешат к этому узкому проходу на перерыв друг перед другом. Здесь происходит ужасная давка, в которой в 1892 году погибли более 30-ти пилигримов и которая отчасти объясняется общим убеждением, что, «достигший первый цели и испустивший при этом последний вздох попадает прямо на небо, где гурии рая принимают его в свои объятия...»

Жертвоприношения Курбан-байрама совершаются на другой день в долине Муна, в воспоминание жертвоприношения Авраама. Закалывающий жертву поворачивает голову баранов, быков или верблюдов в сторону Каабы и произносит при эхом священную формулу. В 1893 году было зарезано более 120 тысяч баранов.

Пребывание в Муне обязательно в течете трех дней; но в настоящее время многие богомольцы сокращают этот срок, чтобы избежать зловредных испарений, подымающихся из кровяных луж и от всяких нечистот, которыми в это время бывает буквально завалена эта узкая долина. Для ослабления последствий этой ужасной резни принимаются некоторые меры, заранее приготовляются ямы, все остатки и отбросы немедленно закапываются и т. д. Но все это, конечно, не устраняет опасности, даже большой, для общественного здравия и вообще возможных последствий этого пагубного обычая, хотя, однако, необходима заметить, что, в видах эгоистических, факты значительно преувеличиваются; достаточно сказать, что холера никогда не зарождалась в Муне.

Холера заносится пилигримами из Индии, где она всегда [188] существует. Здесь же, в Аравии, среди людей, истощенных тяжелыми лишениями и трудностями пути, и при самых педальных гигиенических условиях, она только легко прививается и распространяется. Теперь же, в виду принятых предосторожностей, как, например, немедленного закапывания трупов, повторяю, невозможно допустить, чтобы холера зарождалась именно здесь. Затем, что касается рассказов о том, что богомольцы с жадностью едят даже гнилое мясо убитых жертв, то это чистейший абсурд. Дошли даже до того, что утверждали, будто голодающие паломники вырывают трупы, зарытые несколько дней тому назад. Это просто смешно!

Дело вот в чем. Мы, французы, наивно играем в руку англичанам, которые заинтересованы в распространении этих слухов, и продолжаем не обращать внимания на то, что не принимается никаких даже элементарных мер предосторожности, в смысле бдительного надзора за санитарным состоянием индийских паломников, прибывающих морем или с йеменскими караванами. Но при этом пострадала бы торговля рисом, бумажными и шелковыми тканями. Поэтому англичане предпочитают предоставить нам и всем санитарным комисиям ожесточаться против жертвоприношений в Муне. Если мы не обратим на это должного внимания, наступит день, когда самые неожиданные неприятности откроют нам глаза, но, увы, слишком поздно! — на действия наших коварных и честолюбивых соседей.

Но возвратимся к нашим богомольцам. Совершив жертвоприношение, они вообще спешат возвратиться в Мекку, причем на пути торопливо купаются в фонтане Зобеиды, представляющем род прямоугольного каменного басейна, искусственно наполняемого водой. Этот басейн вырыт в очень узкой долине (а не в бесконечной равнине, как представляют рисовальщики-фантазеры некоторых илюстрированных журналов), у самого края дороги, в некотором расстоянии от каменного водопровода, снабжающего Мекку водою для питья. Из этого самого водопровода черпается вода для наполнения басейна. Вот еще одно обстоятельство, опасное для здоровья богомольцев, даже более опасное, чем все миазмы Муны, но которое, казалось бы, легко устранить простым осушением басейна.

Возвратившись в Мекку, большинство богомольцев спешит в Джедду, где уже пароходы готовы к отплытию в Ямбо. Этим и оканчивается паломничество в Мекку. [189]

Некоторые правоверные присоединяются к официальным караванам (египетскому и сирийскому махмалам) для совершения пилигримства сухим путем в Медину. Это необязательно, но вменяется в большую заслугу, и потому очень принято.

В Мекке, как центре Хеджазского вилайета, пребывают, две власти: Вали, представитель султана, при котором акредитованы консулы, и Великий Шериф, с которым консулы не могут иметь прямых сношений. Бедуины подчиняются Шерифу, хотя официально считаются под властью Вали. Великий Шериф есть шейх Мекки, более могущественный, более уважаемый, чем все прочие шейхи. В течение двенадцати веков он всегда избирался из среды потомков пророка.

Политическое положение Хеджаза совершенно особенное и ничем не напоминает положения других стран, находящихся под властью Турции. Хеджазцы не несут военной службы, не платят налогов и наоборот, — получают еще субсидии золотом и серебром от султана и египетского хедива.

Великий Шериф располагает значительными суммами. Он получает, как говорят, 40,000 франков в месяц от Порты; он имеет личную стражу (Вишаз), это — бедуины, грабившие караваны купцов и пилигримов. Великий Шериф организовал их в команды и расположил частями между Тайефом и Меккой. Он также имеет своего представителя при султане и в Египте. Сам он никогда не покидает Мекки, если не считать переезда на дачу в Тайеф. Он пользуется большим уважением богомольцев, ежегодно стекающихся сюда отовсюду, начиная от Китая и до Марокко. Они видят в нем потомка пророка и на него смотрят как на главу религии, хотя это неверно, так как настоящий глава религии — Эмир-уль-Муминин (султан), а после него — Шейх-уль-Ислам, которого он уполномачивает своею властью.

Валии с самого своего приезда сюда понимают, что они не могут бороться против могущества, так прочно установившегося в лице Великого Шерифа. Если, однако, Вали человек энергичный и имеющий влияние на султана, как Осман-паша, то значение Великого Шерифа может умалиться настолько, что он является лицом лишь второстепенным в сравнении Вали, что и случилось с теперешним Великим Шерифом, очень хороша знавшим, что Осман-паша не останется долго в Мекке, и что, [190] после его отъезда, он немедленно возвратит свой временно ослабевший авторитет.

Теперешний Великий Шериф — Сидна-Аун-ер-Рафик.

В общем политическое состояние Хеджаза далеко не блестящее, как в смысле организации, так и в административном «отношении. Но принимая в соображение трудность и сложность множества вопросов, нелегко придумать какое-либо средство к улучшению настоящего положения дел. Конечно, проведение железной дороги из Джедды в Мекку значительно изменило бы положение дел; об этом поговаривают часто и это вероятно будет когда-нибудь. Но просвещенные мусульмане будут противиться этому еще долго и с большой энергией в виду того, что мера эта уничтожит всю философскую мораль пилигримства: не будет более общего унижения под простой одеждой странника, не будет перенесения общих трудностей богатыми и бедными, соединившимися на время в общем равенстве.

Пророк желал, чтобы все, великие и малые, сильные и слабые, рабы и монархи, приходили все вместе, с обнаженным телом, с опущенным челом признать свое равенство перед Богом. Железная дорога отнимет у этого великого акта веры и человеческого братства все его нравственное значение, весь его престиж, и превратит его в обычай простого суеверия.

Текст воспроизведен по изданию: Путешествие в Мекку // Военный сборник, № 7. 1901

© текст - Шлиттер М. 1901
© сетевая версия - Тhietmar. 2021
©
OCR - Иванов А. 2021
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Военный сборник. 1901

Спасибо команде vostlit.info за огромную работу по переводу и редактированию этих исторических документов! Это колоссальный труд волонтёров, включая ручную редактуру распознанных файлов. Источник: vostlit.info