ИСТОРИЯ О КОРАБЛЕКРУШЕНИИ И ПОРАБОЩЕНИИ

Г

. БРИССОНА,

Первый мой покровитель призвав меня так же к себе говорил, что я ему не принадлежу. “Я исполнил мое обещание, примолвил он, ты увидишь свое отечество”. В сию минуту позабыл я всякую на него досаду и предавался полной моей радости. Но она еще более во мне усугубилась, когда я узнал, что буду иметь себе товарища. “Мы найдем его за несколько шагов отселе, говорил мне Сиди Селлем”. Я ни мало уже не думал о нещастном хлебнике. Но сверх чаяния увидев его, весьма удивился и спрашивал его, каким чудом был он воскрешен? “Ах! отвечал он мне, я не понимаю, как я не умер. Сиди Магоммет застал меня однажды при сосцах верблюжьей самки. Он [94] схватил меня, начал очень жестоко бить, и прищемил горло мое с таким усилием, что я упал при ногах его без памяти. Но спустя несколько часов, вышел я из моего обморока и не усматривал вокруг себя сего варвара. Шея моя была вся в крови; вы можете еще теперь приметить знаки его ногтей. Я с трудом поволочил ноги к одной пещере, высеченной в каменистой горе. Эхо многократно повторяло мне голос бесчеловечного моего Господина, которой воротившись назад искал меня или по крайней мере хотел узнать, что со мною случилось. Но не нашед жертвы своей на том месте, где оставил меня издыхающего, кликал он меня со всех сторон. Я не хотел ему отвечать и решился или умереть с голоду, или итти к морскому берегу в надежде увидеть там какой нибудь корабль. Действительно, я дошел туда по десятидневном пути, но не обрел там никакой пищи кроме улиток [95] и никакого питья, кроме своей урины. Виде одного небольшого судна, стоявшего на якоре не подалеку от земли, умножил мои силы. Я опрометью побежал на берег, давал о себе знать посредством знаков и возвещал Капитану, чтобы он отправил ко мне шлюбку. Но едва сделал несколько шагов между каменистыми, окружающими море горами, как схвачен был двумя молодыми Арапами (Арапы, кочующие вдоль морского берега, живут только одною рыбною ловлею. Они самые беднейшие люди; но не столь свирепого нраву, как обитающие во внутренних степях; чего ради сии последние ненавидят тех в высочайшем степени.), которые оттащили меня от морского берега на некоторое расстояние. Ужас видеть себя в их руках, печаль и сожаление о неполучении в предприятом успеха, и особливо голод довели меня до такой крайности, что я без сомнения бы умер, ежели бы Арапы не подали мне скорейшей помощи. Они прилагали обо мне великое [96] старание, и с того дня сделались моими Господами. Мне поручено было пасти стада коз, ибо они не держат у себя никакой другой скотины и не имеют никакого другого пропитания, кроме доставаемого от рыбной ловли. Новые Господа поступали со мною кротко и гораздо снисходительнее, нежели живущие во внутренности степей лютые Арапы, коих сии последние несравненно трудолюбивее. Тому более уже двух недель, как они объявили мне, что поведут меня к Султану; но достигши сего места, согласились меня продать твоему Господину. Мне очень желательно было, милостивый Государь, примолвил они, чтоб вы находились тогда со мною; по истинне, вы бы не столько были нещастливы, ибо я не могу жаловаться на сих людей. Они много говорили мне об вас, и по-видимому вы должны быть им очень знакомы (Врученные мною Сиди Магаммету галантерейные вещи пронесли обо мне во всех сих ордах такой громкой слух, что Арабские путешественники, проезжавшие мимо наших областей, спрашивали моих нещастных товарищей: ес Бриссон - не ты ли Бриссон?). Но наконец вот мы опять [97] соединились вместе; что сделается с нами? Правда ли то, что поведут нас к Марокскому Султану?”

По выслушании хлебниковой истории, отвечал я на его вопрос, что мы подлинно отправляемся в Марок, и нам надлежит пробыть в дороге очень долгое время. “Мы много пострадаем, говорил я ему, ежели будем итти по следам верблюдов. Впрочем мне не известно, чем будем мы питаться, ибо у нас нет верблюжьей самки, и следовательно мы не будем иметь молока. Я очень опасаюсь, чтоб мы не принуждены были просить себе от селидьбы подаяния, от чего дорога наша будет очень продолжительна”.

На другой день жители Таргейского поколения собравшись вокруг Сиди Селлема, читали очень долго [98] свои молитвы, после которых велели принести как ему, так и нам котел кашицы, сделанной из диких зерен, о которых, думаю, уже упоминал я выше. К первому сему блюду присовокупили чашу молока, и желание доброго пути.

Сиди Магаммет сделал мне очень трогательное прощанье. “Прости Бриссон, говорил он мне, ты предпринимаешь весьма далекое и многотрудное путешествие; со временем узнаешь, сколько имел я причин не заежжать далеко. Я желаю искренно, чтобы с тобою ничего не случилось печального, и чтобы обратной твой морской путь был щастливее прежнего. Прости, не позабудь прислать жене моей алого сукна. Ты можешь поручить оное Сиди Селлему - прощай, друг мой Бриссон”. Слезы, сопровождавшие последние сии слова, обманули бы всякого человека, которой не знает, сколько сей человек умел притворяться. Впрочем удовольствие мое, что я с ним разлучаюсь, заставило меня изъявить [99] ему благодарность. Я обязался даже прислать алого сукна для жены его. Он помогал мне садиться на большого верблюда, назначенного для меня и хлебника, которого однако ж принуждены мы были после покинуть; ибо нам кормить его было нечем, да и верблюды в сих странах не могут долго выдерживать усталости. С другой же стороны, ежели не оседлаешь сего животного, то оно обдерет у тебя кожу до самых костей. И так надлежало нам итти пешком в продолжение всего путешествия. Сколько я страдал, когда песок проходил в раны мои, и когда колючие иглы язвительно царапали мои ноги! Часто падал я на землю не надеясь опять приподняться. Между тем должно было поворачивать на право и на лево для собрания отстающих назади верблюдов: многократно колесили мы туда и сюда опасаясь настижения наежжающих орд.

В один день, увы! коль долго воспоминание сего печального дня [100] будет печатлеться в моей памяти! прибыли мы в долину, которая от выпадших дождей покрылась зеленью. Господин мой остановился тут кормить голодных верблюдов. Он всходит на вершину одной высокой горы, окружающей сию долину; садится на некотором скате, смотрит на пасущийся свой скот и на верблюдов, коих вел он в город на продажу. Я прохожу мимо его пробираясь к возвышеннейшему месту и воображая, что по этой дороге надлежит нам следовать. Более всего утвердило меня в моем мнении то, что старик позволил мне итти далее и выше; я увидел набитую тропинку. Между тем поднявшись на самой верх, поворачиваю я на несколько шагов от тропинки для отрясения долгой бороды, которая беспрестанно наполнялась всякими насекомыми гадами, не смотря на все мои старания. Прошло около часа, как я притаившись к одному кусту, не вижу ни одного из наших путешественников. Тогда [101] возвращаюсь я на край горы. Боже мой! как я ужаснулся никого не усматривая! где они? куда девались? какую выбирать мне дорогу?... и как Орды, стоящие иногда лагерем в сих окрестностях, заходят туда кормить свои стада, то бесчисленное множество дорог смыкаются там одна с другого. Сперва не придумал я другого средства, как только по различных приемах аукаться Сиди Селлему. Наконец примечаю вдали пять или шесть приближающихся ко мне Арапов. Я бегу к ним почитая их моими спутниками. Но узнаю мое заблуждение; превеликая собака и самый сильнейший из сих варваров меня настигают. Арап ударив меня в голову, сшибает с ног тупою стороною своей сабли. Тотчас прибегают другие, тащат меня в горную ущелину, служащую им убежищем, и там приуготовляют мне страшную участь.

И так надежда к получению свободы моей навсегда пропала. Мое рабство становится жесточайшим, [102] каким никогда не бывало! Я погружен был в моих размышлениях, между тем как сии смертоубийцы привели меня к одной пещере, где хотели сокрыть добычу свою от взора своих товарищей... Вдруг в окруженной горами долине усматриваю я наши стада и не большой караван, состоящий из двадцати человек. По щастию вырываюсь я от разбойников и нахожу в себе столько сил, что убегаю к моему старику. Испуганные бродяги возвращаются назад.

Господин мой сделав мне строгой выговор, советывал впредь от него никогда не отлучаться. Я напротив того жаловался, что они не токмо не предварил меня об опасности, когда я шел по тропинке, но еще по видимому показывал оную; что удалясь от меня, не кричал и не посылал невольников меня отыскать. “Я не остановил тебя по тому, отвечал мне Сиди Селлем, что намеревался сам итти по оной, но рассеянные по долине и пожиравшие зеленую [103] траву верблюды, которой они долгое время лишались, принудили меня следовать за собою. Лишь только хотел я к тебе приближиться, примолвил он, как звук твоего голоса возвестил мне о твоей опасности, которой я сам мог подвергнуться. Я терялся в недоумении, не знал, что делать, оставить ли верблюдов, или отважить мою жизнь для спасения твоей; впрочем нам не должно проводить понапрасну времени; удалимся по скорее от сего места, где я равномерно страшусь нападения разбойников”. В самом деле, в продолжение шести часов удвоили мы ход свой и сделали притворной марш, дабы обмануть разбойников, хотевших преследовать наш караван. В сей день, равно как и в следующий мы ничего не ели до самого вечера, так что во время сорока осьми часов или двух суток поел я только не много дикой цикореи, нарванной мною в роковой долине. [104]

На рассвете пустились мы в поход, переходя горы и долины, наполненные пережженными и подобными угольям кремнями. Из под сих кремней показывалась от расстояния до расстояния беловатая земля, на которой усматривались дерева, пересекавщие друг друга, коих корни совсем выбились. Они лишены коры, ветвей, ломки как стекло и ссучены как веревки, у одного дерева желтоватого цвету, внутренность наполнена была весьма жестким порошком. Все сие предвещало мне чрезвычайную перемену. Мне хотелось узнать, не пахнут ли сии тела серою; но ни дерева, ни кремни, ни прах, заключающийся в дупле, не имели никакого вкуса и запаха.

Не много подалее увидели мы преужасной высоты горы, кои, казалось, навалены были одни на других. Оторвавшиеся от них каменные громады, учинили падением своим многие пропасти. Другие вися на воздухе, угрожали путешественнику подавлением; иные [105] сталкиваясь между собою и во взаимном ударении своем принимая на себя глинистые и беспрестанно разливающиеся земли, составили страшные своды. Кругососедние долины окружены были каменистыми утесами, из коих возвышался по-видимому один перед другим для того, чтоб разрушением своим произвести не менее ужасные массы. Наконец представился взору нашему длинной ряд гор, от которых на каждом шагу отрывались непомерной величины глыбы, кои прежде нежели упадали на низ, разбивались в мельчайший порошок. С другой стороны вытекали два источника, Один в течении своем влечет черноватый ил, испускающий из себя серной запах. Другой, отделенный от первого небольшим песчаным языком, шириною на 12 или 13 шагов, казался чище и прозрачнее хрусталя. Вкус сих вод очень приятен. Дно их укрыто небольшими разноцветными кремнями, представляющими глазам прекрасной вид. [106]

В сем самом месте усмотрел я одну редкость, которую оставляю на рассуждение моим Читателям. В низу, окруженном многими горами, приметил я сквозь угрожающих сводов, составившихся падением разных наваленных одна на другую громад, весьма обширную плоскость, которая удивляла меня своим разнообразием. С начала долина сия показывает из дали влажную и изрытую землю, так как бы некогда извивались по ней ручейки. На ней видны многие борозды, укрытые разными слоями твердой серы. Горы, служащие ей окружностию, украшены некоторого роду карнизами и довольно уподобляются водопадам. Толстые и красноватые корни, ветви, унизанные как бы лавровыми листами, расстилались по различным расщелинам. - Не много по далее к Западу, представлялись пирамиды из толстых кремней, столь же белых как и алебастр. Они предсказывают по-видимому прибрежие моря; сквозь них возвышаются [107] финиковые дерева, покрытые корою до самой вершены. Пальмы, наклоненные к сим каменным громадам, поведают обширностию и толщиною своего о их глубокой древности. Другие, опрокинувшиеся туда и сюда и совсем обнаженные дерева, представляют самое печальное зрелище.

Я отщипнул ногтями драницу от одной пальмы и приложил ее к устам. Она имела горькой и соленой вкус, но не издавала никакого запаху. Самые засохлые пальмовые дерева распадаются в ту самую минуту, как скоро до них дотронешься. Жилочки под их корою, осыпаны все солковатым и наподобие хрусталя блестящим порошком. Древесные корни, висящие вдоль каменистых гор, очень клейковаты, и корка отстает от них при малейшем прикосновении. Я срывал многие ветви дикого лавра, из коих тотчас выходили белые капли. Одна таковая, капнувшая на мою руку, капля, причинила мне весьма чувствительную боль и по ныне черное неизгладимое пятно. [108] Я не осмелился их отведать. Одним словом, разноцветные кремни, серные слои, опрокинутые финиковые дерева, другие закрытые до самой их вершины, пространная плоскость, усыпанная чистою солью; земля, наполненная рытвинами, бороздами и размытая, может быть, быстрыми потоками; ободранные, ежели можно так сказать, горы, все по-видимому возвещает, что некогда заносима была в сии места морская пена. Я спрашивал Сиди Селлема, далеко ли мы находимся от моря, и заходил ли он когда нибудь в сие место? На сие отвечал он мне, что мы были, может статься, первые люди из всего мира, приставшие к сим горам; но море полагал он далее к Востоку, где надеялся найти Арапские станы, в которых жили его друзья, странствовавшие с ним в Мекку. “Будь спокоен, примолвил он, солнце мой путеводитель; оно проводит меня до желанных мною мест, и ты можешь следовать за верблюдами без всякого опасения”. В самом деле я шел [109] с большою удобностию; но вскоре почувствовал опять жестокую боль, особливо когда мои оцарапанные ноги засорились солковатым порошком. По двудневном пути я крайне удивился, увидев себя на морском берегу, а под ногами своими пенящиеся и катящиеся в преужасную пропасть волны. К восточной стороне, где я находился, морское течение ограничиваемо было крутыми каменными горами. Рассматривая сие возвышение, я не мог поверить, чтобы сия стихия могла когда нибудь заносить свои воды на толикую высоту. И так сии горы, говорил я сам себе, могут ли служить морю дном или ложем? Я терялся в моих догадках. Впрочем, как я обязался повествовать только о происшествиях, то мне ни мало не приличествует делать ученые рассуждения.

Подвигаясь всегда вперед к Марокку, пришли мы по нескольких днях к другим не меньше возвышенным горам, покрытым розовыми, желтыми, фиолетовыми, [110] зелеными и другими разноцветными кремнями, а вдали усмотрел я на весьма великое расстояние пространной лесе. В продолжение тринадцати месяцов, то есть во время странствования моего по сим степям, не видал я еще ни одной рощи, удивляясь толстым деревам, выходящим из средоточия каменистых гор и висящим на подобие плодов, взирал я также с не меньшим изумлением на диких коз, бегущих одна за другою по сим деревам, перепрыгивающих чрез каменистые крутые утесы, укрывающихся с невероятною скоростию всякой раз, когда они кого нибудь приметят. Как скоро одна устремляется в бегство, то все прочие за нею следуют. Между многими деревами заметил я одно, коего листья уподоблялись гуммовым, и которое кроме сих стран нигде не родится.

Хотя сими лесами шли мы трое суток и провели в них четыре ночи, но я не слыхал никакого реву свирепых животных, коими [111] населены Африканские пустыни. Может быть водятся они в отдаленнейшей к Востоку стороне, но как могут они найти себе там воду?

Чем более подавались мы вперед, тем более уменьшалась моя бедность. Часто проходили мы мимо полей, засеянных ячменем, с коих жатва снята была за день до нашего приезду. Седши на землю, ел я полевые плоды с таким удовольствием, которое изобразить очень трудно. Вода стала нам попадаться чаще. Сверх сего часто заходили мы в такие селидьбы, в коих принимали нас очень хорошо и ласково. В некоторых местечках, где нас одних встретили бы хорешею дубинкою, Сиди Селлем, как путешествовавший в Мекку, был всеми уважаем. Впрочем Арапы Телкенского поколения пренебрегают все правила учтивости.

Оказав Селлему как иностранцу все обыкновенные почести, принесли они ему в известный час [112] ячменной муки и молока. Он отдал мне остатки своего ужина, которые я отошед в сторону и разделил с хлебником, моим товарищем; ибо Христианской невольник, особливо в путешествии не можете ни пить, ни есть, ниже спать подле своего Господина. По окончании сего вечернего стола, вырыл я в песке не глубокую яму и дабы в нее лечь и во время ночи предохранить себя от холода. Для воспрепятствования же, чтобы песок не сыпался в глаза, на крыл я голову парусиной, которую носил во круг пояса: но едва лишь начал я сжимать глаза, как услышал звук от двух ружейных выстрелов, коими метили прямо в меня, и тотчас схвачен я был за тело. Я проворно сдернул с головы обвертку, которая уже загорелась. Один уцепившийся за меня Арап спрашивал, не опасно ли я ранен? (Легко можно было догадаться, что огонь, приставший к моей парусине, происходил от ружейного заряда...) Нет, [113] отвечал я ему, но за что вы так со мною поступаете? Милостивый Государь (Язык, которым Арапы говорят в степях, весьма различен от городского. Сиди Селлем, бывший один из ученых, принужден был многократно для уразумения повторять свои слова пред Еффендием, которой вопрошал его в присутствии Императора.), промолвил он, ступай за нами. Господин мой, пробужденный ружейным звуком, прибегает на то место, где раздавался мой голос. Они жалуется, что поступлено неприятельски с его рабами, и что нарушены права гостеприимства в рассуждении толь почтенного человека, каков он. Горной Арап отозвался ему гордым тоном, что во время ночи, когда стерег он свое стадо, увидел меня скрывающегося в песке и не знав, что я принадлежу к Селлемовой свите, счел за одного из ночных скороходов, похищающих молодых козлят. Сиди Селлем притворясь, будто ему верит, хвалил ревность сего злодея и отнял [114] меня из его рук. Когда же по мнению его все было спокойно в станах, то спешил он удалиться скорее из сего места, где столько же опасался в рассуждении себя самого, как и в рассуждении меня.

Сии Телкеннского поколения Арапы, суть самые худоучрежденные жители, каких только можно найти в степях. Они живут посреди песчаных гор, наносимых ветрами. Иной подумает, что они стараются нарочно укрыть себя от дневного света: столько-то трудно пробраться в их убежища или выйти из оных! смежные с ними долины, наполнены превеликими змеями. Три раза был я свидетелем ужаса, причиняемого ими верблюдам, кои испугавшись их, пускались бежать во всю прыть и принуждали нас сделать пребольшой крюк, дабы собрать их в одно место.

Наконец приближились мы к славному городу Гуаднуму, о котором я слыхал с давнего времени. Сквозь пещер и ращелин [115] каменистых гор увидел я вдали город, построенный на высоком месте, коего окрестности предвозвещали страшные укрепления. Но подавшись ближе, усмотрел я обветшалые глиняные стены. Некоторые жители едва высовывали голову из не больших слуховых окон, и казалось, что они умышляли какое нибудь худое действие. Начальник селения узнав, что Сиди Селлем предводительствует сим малым караваном, вышел к нему в сопровождении четырех черных невольников. Они несли на головах своих некоторого роду соломенной балдахин, которым владелец их подарил Сиди Селлема. “Гуаднум ли я вижу, спросил я его? Нет, отвечал он мне, это крепость Лабат. Город лежит еще далее; ты можешь отселе его видеть”. В самом деле, спустя два часа мы в него прибыли.

Сей столько желанной для меня город, есть убежище всех отважных мятежников, собирающихся туда из разных поколений. Он [116] разделяется на две части. Нижнею частию командовал Сиди Адалла, а верхнею лежащею на пригорке и очень сходною с Лабатом, управляет Губернатор. Все дома построены почти на один образец. Четыре большие стены занимают весьма обширное пространство земли. Люди одинакого разбору строят себе один дом, в которой свет проходит или сверху или в дверь. Четыре стены такого жилья, взведены очень высоко. Во всей окружности строения делаются только одни ворота, стерегомые борзыми собаками. Всякой частной человек держит так же при себе собаку для собственной безопасности, а без сей предосторожности, хотя огражденный стенами, был бы он непременно окраден своими соседями, кои хитрее и отважнее его.

Я не мог сообразить сей всеобщей недоверчивости с знатною производимою в сем городе торговлею. Я видел в городе два рынка, которые по справедливости ничем не уступали наилучшим [117] ярманкам Французских провинций. Хотя здесь ходят или обращаются наличные деньги, однако же я думаю, что мена разных товаров есть главным предметом торговли. В Гуаднуме продают множество превосходной шерсти, а особливо шерстяных материй, частию белых, частию же красных, употребляемых для платья. Прасолы или барышники, продающие сии товары во внутренности степей, платят за них верблюдами. От сего они обыкновенно получают четыре на сто, но несравненно более пользуются от продажи пшеницы, ячменя, фиников, лошадей, баранов, коз, быков, ослиц, табака, пороха, гребней, небольших зеркал, мишуры и других мелочей, которые далеко не вывозятся. Большой оных расход бывает в разных малолюдных Африканских городах, где торг уставлен в известные дни.

Самым удивительным показалось для меня то, что одни только жиды производят сию торговлю. [118] Впрочем они подвержены самым язвительнейшим ругательствам и поношению. Арап вырывает хлеб (В Гуаднуме увидел я в первой раз печеные хлеба. За недостатком ли кирпичей и камней, или ж неумением выстилать плитами печи, всегда раскаливают там не большие кремни, на которых потом пекут тесто. Хлеб очень хорош. Тот, которым Император ссужает Консула, был по-видимому испечен иначе, хотя и не могу сказать, каким образом. Я нашел его более приятным для вкуса, нежели все прочие.) из руки Израильтянина; входите к нему в дом, приказывает себе подать трубку табаку, часто его колотит, обходится всегда с ним нагло, а бедной Жид сносит все терпеливо. Правда, что он вознаграждает сей убыток по своему обыкновению, то есть лукавством, которым обманывает Арапов и искуством в продаже товаров. Вообще сии последние не знают никаких оборотов.

Два начальника, командующие в Гуаднуме, не имеют никакого преимущества или перевеса, кроме [119] того, которое придает им богатство.

Я повстречался однажды в сем городе с одним Мавром, которой находился на морском берегу во время нашего кораблекрушения. Я обязан ему благодарностию, ибо он обходился со мною благосклонно. Своячиница его Пафия, казалось, принимала живейшее участие в моем жребии. В продолжение осьми дней, которые прожил я в Гуаднуме, поручала она мне молоть ячмень. Она кормила меня хорошо, и я могу сказать, что она прилагала обо мне бесчисленные попечения. Может быть ей хотелось, чтоб я остался с нею навсегда. Но ничто не может сравниться с великодушною помощию и пособием, доставленным мне от Жида Аарона и его жен, кои не взирая на всю неблагодарность, показанную им от многих Христианских невольников, обходятся с нещастными очень милостиво.

По осьмидневном отдыхновении оставил я Гуаднум. До самого [120] Могадора нам ничего не встречалось, опричь сел или крепостей, стоящих по большой части на высочайших горах. Издали почтешь их за великолепные жилища, но вблизи увидишь самую простую фигуру. Нас кормили уже не столь хорошо, как прежде. Чем более приближались мы к городу, тем меньше находили гостеприимства. Надобно думать, что жители опасаются стечения чужестранных путешественников.

Мы находились в походе шестьдесят шесть дней; силы мои изнурились, ноги опухли, пяты со всем почти загноились (Ногу занозил я иглою гуммова дерева, которую не мог вынуть из раны до тех самых пор, пока она совершенно сгнила.). Я без сомнения изнемог бы до крайности, ежели бы Господин мой не говорил иногда мне в ободрение: “Ну потерпи не много, вон море, скоро увидишь корабли; теперь уже не далеко, мы не долго пробудем в дороге”. Надежда меня подкрепляла, [121] и в то самое время, когда со всем не чаял, увидел я наконец ту пагубную стихию, на которую имел столько причин жаловаться, и которой надлежало еще быть властительницею моей судьбы. Сиди Селлем хотел без сомнения повеселиться моим внезапным восторгом. Выходя из густова леса вдруг поднялись мы на вершины небольших песчаных гор... О! вы, которые читаете сию весьма справедливую историю, вы никогда не можете вообразить себе той радости, которую чувствовал я увидя развевающиеся флаги просвещенных Европейских держав, любезные оные знаки наших кораблей, стоящих на Могадорской рейде, которую я знал до того времени под именем Сойры. Как тогда забилась вся кровь в моих жилах! - как затрепетало плененное восторгом мое сердце!.. Ну, вот Бриссон, сказал мне Господин мой; ну! говори же? доволен ли ты теперь? видишь ли корабли? есть ли между ими французские? Я обещался проводить [122] тебя к Консулу, и вот теперь сохранил мое слово; но что ж? для чего ты ничего не говоришь?”Ах! мог ли я что нибудь отвечать ему? Слезы катились по иссохшим моим ланитам, и я не в состоянии был произнести ни одного слова. Я смотрел на море, на флаги, различал корабли, город; мне казалось, что все сие есть одна мечта и привидение. Нещастный хлебник, не менее изнуренный и столько же изумленный, как и я, соединяет свои вздохи с моими. Слезы мои омочали руки великодушного старика, попустившего мне наслаждаться столь приятным восторгом.

Наконец прибыли мы в город, но я не совсем еще освободился от беспокойств. Опасение мое состояло в том, чтоб на быть задержану там навсегда невольником. Перед выездом моим из Франции слышал я, что Император оскорбил поверенного в делах Г. Шение, и что сей последний жаловался о том своему двору. Не знаю, [123] обратила ли тогда Франция внимание на сии жалобы. Я не ведал также, отправила ли она туда нового Консула; мне во всяком случае надлежало опасаться. Но беспокойство мое не долго продолжалось. Входя в город встретился я с двумя Европейцами. “Кто бы вы ни были, Государи мои, говорил я им, посмотрите на мою бедность, соблаговолите подать мне руку помощи; утешьте меня, обнадежьте, где я нахожусь? Из какой вы земли? какой у нас ныне месяце? какое сего дня число?” Я адресовался к двум Бордосским жителям; они рассмотрев меня, тот час пошли уведомить Г. Дюпрата и Кабаня, кои поставляли себе за долг, помогать нещастным, выброшенным на сии берега жестокою судьбою. Сии два почтенные человека не умедлили притти ко мне, и не гнушаясь отвратительною моею наружностию, заключили меня в свои объятия. Они проливали от радости, или от удовольствия пособить нещастному, обильные слезы. Все ваши нещастия, [124] милостивый Государь, теперь уже окончились, сказали они мне. Ступайте за нами, мы постараемся привести их в забвение. Они подлинно взяли меня с собою, а Господина моего старались успокоить в рассуждении учиненных мною с ним распоряжений. Я просил сих Господ, чтоб они позволили мне привести с собою не только Сиди Селлема, но и его сына. Их дом сделался как бы моим. Старания, внимания, дружество, все истощено было для меня без всякого притворства. Они одели меня с головы до ног своим собственным платьем, а между тем заказали сделать мне новое по моему росту. Вскоре после сего посетили меня все находящиеся в Могадоре Европейцы. Они поздравляли меня с переменою моего состояния и с благоприятным обстоятельством, то есть, что я прибыл туда при новом Консуле, привезшим Императору из Франции весьма знатные подарки.

В тот же самой день представлен я был к тамошнему [125] Губернатору, которой приказал нам явиться в Марокк. Султану донесено было о нас прежде. Он хотел видеть своими глазами всех невольников, дабы произнести приговор о их освобождении из собственных своих уст.

И так отправились мы спустя восемь дней с конвоем, охранявшим моего Господина, меня и хлебника. Нас снабдили мулами, палаткою, съестными запасами и людьми для нашего услужения. Мы приехали в Марокк по четыредневном путешествии.

Первая, усмотренная мною вещь, была высокая башня, воздвигнутая подле одной Мечети. Я надеялся увидеть дворец прежних Императоров и некоторые остатки древности; но они весьма были похожи на жилища Короля Фецского и Мекенского. Стены, окружающие дворец, сделаны из глины и два угла оных почти со всем обвалились. Их можно почесть за ограду старинного кладбища. Смежные с зверинцем дома, очень низки и построены на вкус [126] Гуаднумских, но более тех выпачканы и стоят на закрытом от воздуха месте.

Оберегавший нас конвой, представил меня Консулу и Вице-Консулу, кои дали мне свой стол и квартиру до тех пор, пока я не возвращусь во Францию. С час после сего, приехал за мною другой конвой объявляя, что Император узнав о прибытии моем в столицу, приказал немедленно привести меня к нему. И так отправясь с сим конвоем, въехал я в обширной двор, где ничто иное видел, как весьма высокие стены, песок и жгущее солнце, которое бросает на него лучи свои во весь день. На конец пропустили меня в другой двор, где стоит гвардия Его Величества. Приближенные к нему стражи, или телохранители особы его, стоят с ружьем. Платье их состоит из цветного кафтана и плаща подобного мантии Картезианских Монахов, с капишоном. Вместо головного убору носят они небольшую красную скуфью с [127] синим хохолком. Босые ноги их входят только половиною в туфель, которой во время марша принуждены они волочить. Они носят ружейной чехол чрез плечо, а портупею во круг тела. Те, кои не стояли на карауле, держали в руке белую палку.

Конные одеваются таким же образом; они носят мягкие сапожки без подошв, большие шпоры, длиною от 9 до 10 дюймов, кои очень похожи на толстые железные болты. Бока у лошадей их ободраны до самого мяса, всадники беспрестанно их подстрекают шпорами и в сем находят удовольствие. Вот верное изображение войск Его Величества, Короля Мароккского!

Ожидая с нетерпеливостию аудиенции, смотрел я, как один военачальник обучал свою дивизию. Он сидел на земле свесив к груди подбородок, а руками облокотясь на свои колени. Он заставлял солдат выступать по два в ряд и отдавал им свои приказания. Сии повергшись к его ногам, [128] отходили к назначенному месту, или шли исправлять свои дела.

Пятеро или шестеро из них, вооруженные палками, схватили меня за ворот, как бы некоего преступника. Они отворили большие выдвижные ворота, подобные тем, какие бывают у наших житниц, и толкнули меня очень шибко в сад или лучше зверинец. Напрасно искал я тут статуй и монументов, возвещающих величество трона. Как проходил я мимо тележки об одном колесе, (на которой у нас в Париже возят по улицам песок), то заставили меня сделать на право кругом, и толкнув очень сильно, приказали упасть на землю перед сею тележкою, в которой сидел Король, приподнявши на колено ногу. Он занимался обрезыванием своих ногтей; осматривая меня несколько времени, спросил он, не из числа ли я тех Христианских невольников, коих корабль нашел на мель за год перед сим при Мароккских берегах и проч? “Ты [129] пропал от своей ошибки, сказал он мне; для чего не сберег своего имения? Богат ли ты? продолжал он, не женат ли?” Едва успел я отвечать на сии вопросы, как приказал он подать себе бумаги и чернил, по том тоненьким сухим прутиком, служившим ему вместо пера, начертил он главные четыре ветра, дабы мне показать, что Париж лежит к Северу. После того написал цыфры от 1 до 12. “Разумеешь ли ты это, спросил они меня?” Наконец задавал он мне другие подобные сим вопросы, желая доказать, сколько он был учен и разумен. “Скажи мне, продолжал сей Государь, хорошо ли поступали с тобою горные жители или худо? (Городские жители называют горных бунтовщиками и степными мужиками.) Много ли они отняли у тебя вещей?” Я торопился отвечать на все сии вопросы, уведомляя его, что чем более приближался я к столице, тем в нравах народных [130] находил более тихости. “Я обладаю, прервал они, не всею степною страною, которую ты проходил; мои повеления не могут столь далеко простираться. - С кем ты сюда пришел? - С Сиди Селлемом из поколения Ларуссийского. - Я его знаю; - пусть его сюда позовут”. И минуту спустя Господин мой приведен был к нему таким же образом, как и я.

Император спросил его, за сколько он меня купил, и какие были его намерения. Сиди Селлем отвечая ему очень учтиво говорил, что они претерпевая всякие неудобства и опасности во время переезда чрез обширные страны, не имел другого намерения, как только чтоб повергнуть себя к ногам своего Монарха и принести ему в дар своего невольника (Без сомнения, ежели бы Сиди Селлем не хотел воздать подданнического почтения Императору (ибо он не являлся в Марокк 50 лет) и не был вызван в город частными выгодами, то я никогда бы не увидел моего отечества. Я столько был удален во внутренность степей, что оттоле никогда бы не мог выйти.). “Не знаешь ли “ты, спросил его Государь, еще [131] других невольников у Аделимов и Лабдессебов, кои всегда одни захватывают их в свои руки? Покровитель мой с покорностию ему отвечал: конечно, Государь, у них много невольников, коих я удобно могу собрать, ежели дадите на то ваше соизволение”. Император не распространил далее сего разговора; он приказал смотреть за мною и за хлебником одному из своих телохранителей, и велел носить к нам кушанье с Королевской кухни. Сей чиновник изъявлял мне великое удивление, что Султан разговаривал столь долго с невольником.

На другой день Консул, приказав вызвать меня от телохранителя, объявил, что ежели Король меня потребует, то бы искали меня на его подворье. И так я жил в погребе, которой прежде служил [132] квартирою для Гишпанского Посланника. Император желая изъявить такое же почтение и Французскому Резиденту, отдал ему сей же самый дом.

Сии наилучшие у Императора палаты, ничто иное суть, как продолговатой погреб, построенный в земле, в котором два ряда столбов поддерживают своды. В него спускаются по небольшому скату; воздух проходит туда чрез маленькие слуховые окна, поделанные в верху свода. Император содержит в сей пещере свои палатки и воинские снаряды. Впрочем в ней ничего более не усматривается, кроме голых стене, паутины, летучих и обыкновенных мышей. Таковое жилье построено однако же в прекрасном саду Его Величества, наполненном оливковыми, гранатными, другими редкими деревами и яблонями. Четыре высокие стены, окружающие сей сад, заставляют прогуливающихся там воображать, что они государственные пленники. Император помещая тут [133] Посланников или Представителей иностранных держав, не ссужает их никакими домашними уборами. Он за нужное почитает только раздавать им известное количество говядины, баранины, дичины, хлеба и воды.

Дворец Его Величества состоит из больших площадей или дворов, окруженных стенами. Наружность Сераля похожа на хлебной анбар. Придворная Мечеть сделана почти на таковой же вкусе. Не знаю, хорошо ли внутри оных, но наружность не представляет никакого приятного вида. Город отделяется от дворца кучами грязи. Нечистота и кости битой скотины, наваленные одни на других, служат, так сказать, оградою столице. Некоторые из сих гнусных пирамид находятся во внутренности города. Они стоят выше домов, и загораживают у оных весь свет. Солнце, ударяющее на сии груды нечистоты, производит несносную вонь разнося смрадные испарения. Худо выстроенные дома походят [134] на наши свиные клевы; воздух в них никогда не проникает: улицы узки и частию покрыты соломенною крышкою.

В один день Посланник новой Англии, занимавший квартиру в самом городе, так же Французской Консул и я проежжаясь на лошадях по городу, вздумали сойти на землю. Грубый, непросвещенной, или лучше не наблюдающий никакого благочиния народ, бежал за нами опрометью и толкал нас сзади, не взирая на то, что с нами находился конвой провожатых солдат. - Без сей предосторожности изрубили бы нас может быть в куски. При всем том меня ударили в голову камнем, но я не мог приметить, откуда и кем был он брошен. Вот верное описание города Марокка!

Нравы городских жителей очень мало различествуют от свойства степных Арапов. Они несколько по ласковее и почти все белы. Хотя вид Европейцев, к которому они более других привыкли, почти ни [135] мало их не удивляет, но они поступают с ними весьма нагло. Многие Мароккцы, приходившие в бытность мою к Г. Консулу и Г. Дюпрату, садились без всякого приглашения, просили себе пить и есть и даже требовали того, чтобы могло доставить им увеселение. Один приворотник, которой ничего более не делал, как только отворял по три раза Консулу ворота у Императорского дворца, пришел однажды к нему просить с странным бесстыдством подарка. Ему дана была серебреная монета, которою однако ж он не был доволен и продолжал протягивать руку, говоря зит (дай еще, этого мало), с столь же смешною надменностию, сколь было странно его требование.

Секретари и Писцы поступают таким же образом. Они налагают подать на всех, имеющих с ними дело. Главные государственные чиновники еще алчнее к подаркам, особливо к большим пиастрам, стоющим с лишком рубля. Государь всегда старается из них [136] выпытать, сколько им пришло от такого-то дела, или от такой-то коммисии. Он назначает им знатные должности, или отправляет их в посольство. И ежели его уверят, что сии чиновники довольно понажились и себя обогатили, то обвиняет их в неисправности, отнимает у них все пожитки, и заставляет оканчивать последние дни в оковах. Самые собственные дети его не изъяты от сих варварских действий. Мулем Адарам, о котором я упоминал выше, не прежде начал жить в степи между разбойниками, как учинившись уже жертвою алчности своего отца. Хотя я не знаю, показывал ли когда нибудь сей молодой Принц добрые качества, но в степях известен он всем под именем начальника варваров, и по восшествии своем на престол непременно сделается жестоким тиранном. Правда, что наследником короны назначен брат его Мулем Ази (Это было писано прежде моего возвращения из Сенегала. Но после, как можно приметить из моего описания, сын объявил отцу своему войну.), [137] но и сей последний ничем не лучше первого.

Здесь да будет мне позволено заметить, сколь странно и удивительно то, что Мароккской Император, будучи нимало не страшный Государь, требует от Европейских держав Посланников, и при всем том их обманывает. Нет ни одного Монарха, которой бы осмелился отправить к нему своих Представителей, не осыпав его знатными подарками; да и какой бы Посланник отважился к нему предстать с голыми руками? Когда Поверенный в делах Французского двора Г. Шение вручил депеши сему Императору без подарков, то он находя себя оскорбленным, приказал завернуть бумаги в замаранной платок и повесить на шею Консулу, которой таким образом подвержен был публично насмешкам и наглости сей жесточайшей нации. Для чего Консулы согласясь [138] вместе не возымеют усердия и смелости представить своим Государям, что Короли Мароккской, Микинецкой или Фецкой делаются от часу страшнее чрез доставляемые им способы от сих же самых Европейских Монархов? За двадцать лет пред сим Мароккской Король был всеми оставлен. У него не было ни плавки, ни литья пушек. Он не имел строевого лесу, холста, веревок, гвоздей, болтов, ни работников. Но Франция и другие приморские державы снабжают его всеми сими вещами, а иначе Мароккской Император ничего бы у себя не имел. Великолепные его батареи о 24, и 36 и 48 бронзовых пушках, учреждены и доставлены ему Голландиею Гишпаниею, Англиею и Франциею. Особливо Англия превзошла все прочие нации, продавая ему прекрасные пушки, взятые с плывучих батарей.

Ближайшая к Марокку Могадорская биржа, отстроена очень хорошо; батареи на ней расположены выгодно. При каждом отверзтии [139] поставлена пушка, но устье сих и огнестрельных орудий наклонено на самое отверзтие или амбразуру. Вместо лафета подкладываются под них камни, так что сии пушки выставляются только на показ. Дабы утвердить их на лафетах, для сего потребны искусные работники и годные деревья; но ни того ни другого Император у себя не имеет. Теперь ожидают спуску не больших его фрегатов, кои кажется, ни к чему доброму служить не могут, (выключая двух исправленных Вице-Консулом Мюром по собственному его требованию). Почему ежели Европейские Государи воспрепятствуют отпускать к сему Султану свои суда, то гавани его Могадорская, Рабатская и Салепская будут навсегда заперты. Торговля его, особливо морская сила, будет ли иметь хотя малейший в чем нибудь успех, когда Христианские державы отрекутся помогать ему против всех выгод человечества? Прекрасная его Тангерская гавань, при благоразумной [140] политике со стороны Англии и Гишпании, пришла бы в такой упадок, что не представляла бы более убежища морским его разбойникам, кои за неимением годных судов немедленно бы принуждены были отказаться от своих грабительств.

Консулы различных наций никогда не делают сих наблюдений и не показывают никаких средств к приведению в бессилие Мароккского Императора потому, что они сами завладели торговлею, производимою разными народами в сей части мира. Гишпанский Консул перекупает почти весь тамошний хлеб; корабли отправляются по первому его сигналу. Один только Французский Консул не вступает в торги. Я уверяю за весьма подлинное, что сии Представители не только не открывают дворам своим средств, служащих к уменьшению силы Императора, но еще стараются о приращении его власти, могущества, и подают ему повод к новым претензиям. Сколь много доставляем мы сим немилосердым [141] разбойникам способов вредить выгодной торговле! Их положение делает их весьма опасными, но естьли навсегда оставить их в одном положении, то они никогда оное не поправят. Пусть беспристрастные люди осмотрят сии страны для засвидетельствования моих истинн, пусть опишут они все с такою же искренностию, как и я; не признают ли они, что Император Мароккской без посторонних пособий, есть один из всех владетелей мира такой Государь, которой не в состоянии сам собою причинить ни малейшего вреда?

Наконец наступила желанная минута, в которую надлежало разорваться моим узам. В один день Король выходя из Мечети, приказал повестить нашему Консулу, чтобы он приежжал с невольниками к тому двору, где он дает свою публичную аудиенцию. “Консуле, сказал он Г. Дюрошеру, я надеюсь, что ты не будешь уподобляться твоему предшественнику, коего надменность была мне чрезвычайно [142] противна. Посмотри на сего человека, (указывая на Вице-Консула), он молод, тих, ласков и всегда старается мне нравиться. Ты должен ему подражать; я тебе приказываю. Ты обязан отписать к твоему Государю, что я доволен его услугами. Прощай, ты можешь итти домой с сими невольниками, которых я тебе жалую (Нас было числом семеро; то есть я, хлебник и пятеро других невольников, принадлежавших кораблю Диозами, кои не задолго до нас претерпели кораблекрушение.). Выбирай любую из моих гаваней для посажения их на суда и для отправления в их отечество. Прощай, я прикажу придворным моим чиновникам проводить тебя до Консульского дому”.

Император обыкновенно на таковой аудиенции заставляет доносить себе о всех делах, касающихся до управы благочиния. Он часто показывается сидящим на прекрасной лошади, покрытой алым и синим сукном, по краям коего [143] висят золотые кисти. По сторону Государя идет Шталмейстер, несущий в руке долгой шест с широким подсолничником, для предохранения Его Величества от солнечного зноя. Гвардия следует за ним пешком в величайшем молчании. Все возвещает страх и ужас. Взор Государя производит всюду уныние. При малейшем его мановении видит он без всякого смущения летящую от меча голову одного или многих его подданных. Осужденник лишается жизни прежде, нежели будут произнесены последние слова его приговора. Но богач, сколь бы велико ни было его преступление, желающий купить его милость, никогда от меча не умирает.

Что же надлежит заключить о таком Государе, которой по внушенному ему после донесению, что я был отличнейший от прочих Христиан, то есть лучше одет, да и Консуле оказывал мне почтение, забываете все свои обещания и посылает в Могадор приказания, [144] дабы меня задержать и привести! опять в Марокк? По щастию в то время, когда прибежал туда куриер для объявления Губернатору воли своего Государя, благоприятные ветры отнесли меня от берегов очень далеко.

И так я могу сказать, что нещастие преследовало меня до самой последней минуты. Я бы не сдержал тяжести оного, так как и мои злополучные товарищи, естьли бы не имел непоколебимого постоянства и неограниченного упования на Божеское Провидение. Здесь за нужное почитаю я припомнить, что Сиди Селлем перед отъездом моим поехал обратно в степи, будучи вознагражден Консулом весьма щедро.

Не желая прервать моего повествования, почел я за нужное присовокупить к оному различные мои наблюдения о религии, о нравах и обыкновениях не довольно еще известного народа, кои для сей причины могут быть очень занимательны и интересны. Нещастный [145] опыт принудил также меня описать оные, и я уверяю моего Читателя, что столько же буду точен в изображении народного характера, сколько был таковым в повествовании собственных моих приключений.

Степные Арапы последуют Магомедову исповеданию, но обезобразили веру сию грубейшими суевериями. Они всегда скитаются и бродят посреди знойных Африканских степей. Есть некоторые племена, беспрестанно шатающиеся по морскому берегу и не основывающие жилища своего ни на каком месте. Они разделяются на поколения более или менее многолюдные. Всякое поколение разделяется на орды, и каждая орда располагается станом в таких округах, где бы удобнее можно было сыскать пажитей для прокормления скота так, что целое поколение никогда вместе не соединяется. Все почти Арапы перемешаны с переселенцами Уаделимов, Лабдессебов, Ларуссийцов, Лашидиримов, Хелусов, [146] Туканайцов, Уаделисов и проч. Первые два поколения суть самые страшные, и распространяют грабительства свои даже до Мароккских ворот. Сам Император их боится и притом не без основательной причины. Ибо они состоят из больших, стройных, сильных и здоровых людей, кои вообще имеют кудрявые волосы, долгую бороду, бешеной взор, долгие повислые уши и ногти столь же долгие, как звериные кохти. Они всегда сражаются ногтями на частых с своими соседями битвах, Уаделимы паче всех надменны, горды, искусны в битвах, склонны к грабительству и носят с собою всюду страх и ужас. Впрочем они лишаются храбрости, равно как и все Арапы всякой раз, когда они не одерживают отличного над другими преимущества.

Все сии племена стоят семействами в раскинутых палатках, на которые употребляется толстая материя из верблюжьей шерсти. Сию шерсть прядут женщины, [147] ткут основу на весьма малых станах и всегда исправляют работу сидя на земле. Домашний убор в их жилищах состоит из долгих двух кожаных мешков, в которые кладут дурные отрепья, также старые обломки железа, из трех или четырех козьих мехов (ежели могут оные себе достать), в которых хранят молоко и воду, из многих деревянных чаш, из нескольких седл для верблюдов, из двух больших камней для молотья ячменя, и еще из одного не столь великого камня для вбивания в палатке кольев, из ивовой цыновки, служащей вместо постели, из толстого ковра, которым одеваются, и наконец из небольшого котла. Таковы суть домашние приборы, различающие богатого с бедным.

Стада их, составляющие все их богатство, состоят в двух или трех лошадях, многих верблюдах, в нескольких овцах и козах. Незажиточные держат у себя одних только коз и овец. [148]

Первая из всех их должностей, которую наблюдают они очень строго, есть молитва, и при том многократная: первая всегда начинается пред восхождением солнечным. Тальба, приметный по долгой своей бороде и распускающий вокруг своего тела шерстяную белую или алую материю, под которою показывается иссохшая от поста его личина (яко следствие чрезвычайной его лености), возвышает с предлинными четками печальной и заунывной голос, которой можно бы было почесть знаком благочестивого и сокрушенного человека, ежели бы оный голос не был произносим от лицемера. Будучи препоясан мечом, ищет такого места, где бы вероломная его рука могла с большею надежностию причинить удар и пронзить сердце своего соседа, своего друга и часто своего брата. Он извещает своим звуком живущих в стану людей, дабы они сходились под его знамя для услышания похвал Пророка. Арапы стекаются к нему с [149] священным некиим благоговением; но пред начатием молитвы, сбрасывают они с себя коротенькую юпку или попону, которую носят привязав к поясу и обвертываются сукном, служащим им вместо платья. По том Тальба нагибается к земле и не замаранною рукою трет песком (за недостатком воды), лице, локти и кисти, дабы очистить себя от всех скверн, а народ подражаете всем его действиям.

По окончании молитвы, садятся они на песок поджав под себя ноги, чертят пальцами различные на песке фигуры и водят ими во круг своей головы, так как бы помазывались они святым миром. Сии дикие во время своей службы показывают такое же наружное благочестие и набожность, какую мы изъявляем в наших церквах. Но я думаю, что никто не стал бы столько издеваться над своею религиею, как насмехаются они над Магомедовою по окончании молитвы. Женщины, присутствуя только при утренней и [150] вечерней молитве, отправляемой в десять часов вечера, становятся при входе своих палаток и обращаются лицем к солнечному восходу.

После сих благочестивых упражнений отходят доить стада. Сперва начинают с верблюжьих самок, и чтоб они скорее вставали с земли, то дают им в бока по нескольку сильных ударов. Как скоро станут они на ноги, то снимают с них нагрудник, сделанный из веревочных плетенок, который закрывает их сосцы. Тотчас подпускают к самкам малых верблюжат, кои ласкаются к ним и приуготовляют их давать молоко в великом изобилии. Хозяин и сторож выжидают той минуты, когда рот верблюжонка покроется белою пеною. Тотчас отлучают они его от самки, прижимаются оба головою к ее брюху, и в сие самое время давят ее вымя, из которого выгоняют по крайней мере до пяти пинт молока, ежели только дожди изобильно оросили землю. [151] Сторож или пастух, отведав по глотку от каждого удоя, выливает молоко в деревянный ставец, поставляемый подле хозяйки. По собрании всех удоев, хозяйка откладывает свой участок в сторону, по том подает молока мужу и своим детям, а остальное выливает в козий мех, которой выставляет на солнце. Спустя три или четыре часа, молодые девки пригоняют с полей овец и коз. Хозяйка, присутствуя всегда сама при сем последнем доении, мешает сие молоко с верблюжьим; и когда солнечные лучи довольно его согреют, то надувая козлиную кожу, мешают в ней молоко, снимают сметану и делают из нее масло. Остатки употребляются для дневного питья. Збитое масло заключают в небольшие кожи, где получает оно крепкой запах, которому сии варвары приписывают более цены и уважения. Женщины намазывают маслом свои волосы, а без сего, так сказать, светящегося лака, почли бы они уборной [152] свой столик весьма недостаточным. Не льзя почти поверить, сколь далеко простирают они свое кокетство или старание нравиться. Волосы их переплетаются с величайшим искуством. Они распускают по своей груди тоненькие косички и привешивают к ним все, что только могут достать. Я видал многих Арапок, у коих сии плетенки разукрашены были морскими раковинами, ключами от сундуков и висячих замков, большими кольцами и штанными пуговицами, отнятыми у наших корабельных служителей. Когда головной их убор приуготовлен таким образом, то покрывают они его весьма засаленною тряпицею, которая обвертываясь вкруг головы, занавешивает половину носа, и подвязывается внизу подбородка. - Для придания красоты глазам своим, расчесывают они ресницы большою медною булавкою, которую труте на синем камне. После сего наряжаются в сукно: все искуство в рассуждении сего последнего наряда [153] состоит в том, чтобы сложить сукно борами и не испортить складок, хотя для сего не употребляют они ни булавок, ни лент, ни шва. Для дополнения наряду подкрашивают они себе на руках и на ногах ногти. Арапка, желающая считаться прекрасною, должна иметь долгие и выходящие изо рта зубы, то есть клыки, мясо от плеч до локтей отвислое, ноги, лядвеи и тело чрезвычайно толстые, походку тяжелую и принужденную, браслеты на руках и на ногах подобные ошейнику Датских собак. Одним словом, от самого ребячества приучают они изгаживать данный им природою вид, а на место оного представляют смешную и безобразную фигуру. Ежели судя по неудобствам, которым подвергаются сии женщины, взять еще в рассуждение то, что они родят под тем же самым, марающимся от детской нечистоты сукном, которое носят, и коим часто утираются, то не льзя не возыметь крайнего омерзения к неопрятности и вони Арапок. [154]

Поверит ли кто, чтоб сии гнусные женщины были ревнивы и злоречивы? Однако ж это сущая правда. Та, которая имеет в чем нибудь нужду, идет к своей соседке. Ежели муж подруги ее находится дома, то накрывает она лице и показывается при входе в палатку с робким видом. Ежели же соседка сидит одна, то начинают злословить и цыганить всех знакомиц, у коих более наряду. Как разговор несколько продолжится, то пристает к ним третья соседка, которая прибавит еще свое словцо, так что половина дни проходит у них в одном злословии, и часто расстаются одна с другою позабыв о том, чего надлежало попросить в займы. Леность и прожорство суть так же любимые их пороки. Они подвергаются бесчисленным насмешкам и ругательствам для того только, чтобы выманить несколько верблюжины или козлятины, когда сведают, что в какой нибудь палатке жарено мясо. Печень есть милое их кушанье. [155]

Мущины имеют за собою те же самые пороки. Они просыпают по целому дню растянувшись на цыновке, курят трубку или сбрасывают с себя червей и всяких насекомых жестоко их кусающих, как то мух, комаров и проч. Впрочем не должно удивляться, что блохи и черви заражают всю сию страну. Не взирая на все мои предосторожности, борода моя всегда была ими наполнена, и я могу сказать, что это не есть одно из меньших зол, претерпенных мною во время порабощения.

Мущины собираются также иногда днем для собеседования о воинских своих подвигах. Всякой именует число побежденных им неприятелей. Часто изобличенной во лжи приводит весьма смешные доказательства: тотчас зачинается ссора, и разговор кончится некоторыми шпажными ударами. Они никогда не могут выслушать самого беспристрастного вопроса без того, что бы глаза их не сверкали от ярости. Бешенство изображается [156] в малейшем их телодвижении, и они всегда исправляют домашние дела свои с великим криком и шумом.

Вероломство и измена суть так же природные пороки Арапов. Чего ради они никогда не выходят из палаток своих без ружья или дубины, никогда не договариваются на письме, будучи твердо уверены, что получивший обязательство будет заколот кинжалом от подписавшего оное. Для сего самого носят они всегда на шее небольшой кожаной кошелек, в которой кладут все свои драгоценности. Хотя во всех палатках ничего не запирается ключом, однако же я видал некоторых Арапов, имевших у себя не большие сундучки, кои, не смотря на полагаемую в них всякую дрянь и лоскутья, бывают предметом жадности целой орды. Я не могу исключить из числа сего, ни брата, ни сына того отца, которой владеет какою ни есть собственностию. Брат Господина моего был из всех Арапов самой [157] завидливой человек, и беспрестанно навастривал зубы на подаренные мною Магаммету вещи. Однажды предложил он мне, как бы самое маловажное дело, умертвить моего хозяина во время ночи. Он вручая мне свой кинжал, обещался, по учинении мною сего преступления, проводить меня в Марокк. Сколько ни был я тревожим моим жребием, но сие предложение меня возмутило; я содрагался от ужасного сего умысла. Между тем спустя несколько дней, сие злоумышление возобновлено было одним дядею Сиди Магаммета, которой из всех его родственников казался наиболее к нему привязанным. Не однократно видал я сего человека, вкрадывающегося по ночам тайно в палатку моего Господина, дабы унести у него какой нибудь кусок железа или конец ремня, да и сей толь подозрительной человек был уважаем во всем стану. Его брали в совет для решения различных споров, и бедные почитали суд его священным законом, богатые ж не признают над собою никакого права. [158]

Молодых людей приучают заблаговременно искусно вертеть кинжалом, раздирать ногтями внутренность своего противника и расцвечивать ложь различными красками истинны. Те, кои соединяют с сими способностями искуство читать и писать, делаются самыми опаснейшими чудовищами, потому наипаче, что они берут над прочими великое преимущество. Можно сказать, что Арапы стараются познакомить детей своих с пороком с самого их младенчества, и понуждают их к учинению оного с таким же удовольствием, которое ощущается от добрых дел.

По обыкновению земли всякой иностранной Арап, из какого бы места и поколения он ни был, знакомой или незнакомой, должен быть угощаем гостеприимно. Ежели сойдутся многие путешественники, то всякой житель обязывается давать на издержки от своего имущества. Все незнатные люди идут к нему, поздравляют его с [159] приездом, пособляют ему расседлывать лошадь или верблюда, и относят поклажу за кусты, кои могут предохранить его от ночного холода (ибо у них уставлено обычаем, чтобы иностранца никогда не пускать в свою палатку). По окончании сего обряда, садятся все вокруг новоприезжего, спрашивают у него известий о той земле, из которой он прибыл, выведывают, не переселилась ли такая-то орда на другие пажити, не попадались ли ему другие поколения в таких-то удаленных округах, не видал ли он наконец на дороге тучных пастве и проч. Как скоро чужестранец отвечал на все сии вопросы, то спрашивают его, к какому принадлежит он поколению. Ибо они не прежде осведомляются о состоянии его здоровья, как по истощении всех прочих вопросов.

Ежели чужестранец не находит ни одного знакомого человека в посещаемой им орде, то богатейший прочих Арап обязан исполнить [160] гостеприимство. Ежели странствующих очень много, то иждивение, так как я упоминал выше, употребляется общее. Каждому из них дают по большому стакану молока и ячменной муки, взболтанной в вареном молоке, или в воде, когда изобилуют сею последнею. Ежели посещающий умеет читать, то в знак чести поручают ему отправлять молитвы. В таком случае приходской Тальба становится подле него, как главный обрядоначальник, и сим оканчивается в рассуждении незнакомого чужестранца все странноприятие. Но естьли он имеет в орде друзей, ежели богатство его довольно известно: то для угощения его усердно поспешают убить жирного барана. Жена приуготовляет пирушку; прежде, нежели сварится мясо, обрезывает она жир, и подает его на стол сырой. По сварении мяса начинает она откладывать в сторону часть для своего мужа; потом назначает хороший кусок для своих соседок, с которыми живет [161] в добром согласии. Нарушением же сей должности причинила бы она себе незагладимое пятно. Наконец рачительно раскладывает она на соломенной решетке часть для путешественника, угощающий Арап приказывает стоять за собою Христианскому невольнику или Негру, которой носит гостю кушанье на голове. Впрочем стол обыкновенно накрывается в десять часов ввечеру, хотя бы путешественник приехал поутру очень рано, у них вошло в обыкновение, чтобы угощать всегда ночью при лунном сиянии, или при освещении большого огня, которой разводят во всякое годовое время. Путешественник сажает усильно с собою хозяина и просит его сделать честь вместе с ним откушать; но сей отговаривается всеми манерами, и отрекание его основывается на почтении к гостю.

На другой день по утру путешественники вступают в свою дорогу, ни с кем не простившись. Сей образ угощения Арапов был [162] бы конечно достоин похвалы: но сколь ко многим прибегают они хитростям, что бы от оного избавиться? Когда показывается незнакомой путешественник, то при некотором расстоянии от своей палатки кладут они верблюжье седло, цыновку, ружье и всякую сбрую в знак того, что тут остановился уже ночевать один путешественник: но часто таковые предосторожности не возбраняют иностранцу расположиться ночлегом при сих же самых дорожных снарядах. Начальник места приходит к нему объявить, что сии снаряды принадлежат какому нибудь Арапу соседнего стану; но как сей способ равномерно им всем известен, то посетитель ни мало не унывая и ни на что не взирая останавливается. Случается иногда, что ему мстят за сию докучливость, подавая ему очень малую порцию молока. Тогда озирается он на все стороны и ежели где увидит огонь, то бежит туда с поспешностию, в надежде найти [163] там мясо или похлебку. Сперва он с великим старанием прячется позади палатки и подсматривает, что в ней происходит, т. е. не ужинают ли хозяева: ибо и сии последние также рта не разевают, но для предупреждения визита тотчас отдвигают прочь три камня, поддерживающие котел. Впрочем при сем случае поступок посетителя бывает не безуспешен по тому, что не пригласить его и не дать ему участия в ужине, было бы очень противно странноприимству. Часто случается, что между тем временем, как прожорство понуждает его бегать туда и сюда, похищают все его вещи, расположенные позади куста, но сия кража есть существенный заем, ибо посетитель при первом случае сам не хуже сего отплатит.

Трудно представить себе идею о гордости и невежестве сих народов. Они не только почитают себя первым народом в мире, но еще имеют то глупое тщеславие, будто бы солнце восходит и светит [164] единственно для них. Многие Арапы не однократно мне говорили: “Посмотри на сие светило, которое совсем неизвестно в вашей земле. Во время ночи освещаете ли земляков твоих луна, располагающая наши дни и посты? дети ее, населяющие своде небесный (Звезды называют они чадами луны.), показывают нам часы наших молитв. У вас нет ни дерев, ни верблюдов, ни песку, ни коз, ни собак. Ваши женщины столько ль пригожи, как наши? Долго ли ты находился в утробе твоей матери? спросил меня один из них. Столько же, отвечал я ему, сколько и ты был в недрах твоей. В самом деле, прервал речь его другой, пересчитывая у меня на руках и на ногах пальцы, он сотворен так же как и мы, а различествует только цветом и языком: это меня удивляет: сеете ли вы ячмень в ваших домах? (Так называют они наши корабли.) Нет, говорил я ему, мы [165] засеваем земли почти в тоже самое время, в которое удобряете вы свои. Как! вскричали многие из них, не уже ли вы обитаете на земле? мы думали, что вы родитесь и всегда живете на море”. Вот какие предлагали они мне вопросы между своими разговорами!

Война у них ничто иное есть, как чистой разбой, на которой отваживаются они единственно для того, чтобы ограбив чужие стада и опустошив поля до собирания жатв, предаться после неге и праздности. В один день, как долины покрыты были скотом всего стана, пастух прибежал запыхавшись к хозяевам, возвестил им, что полчища Уаделимов появились на вершине холмов и по-видимому пришли туда с тем намерением, что бы угнать стада. Тотчас раздается звук некоторого барабана (Сей большой барабан хранится у одного из именитых и почтенных жителей. Его употребляют в разных случаях, иногда для собирания к ружью, иногда для возвещения, что такой то Арап заблудился в степи, или что пропали верблюды.), бегут все к ружью и [166] выступают на неприятеля. Седши на лошадей, теряются они в вихре праха и пыли. Верблюд с продолговатыми своими шагами, бывает на сражении весьма проворен. Будучи побуждаем криком своего всадника, бросается он в толпу и угрызение его причиняете столько же кровопролития, как и ружейная стрельба. Арапы никогда не нападают в воинском порядке. Сколько людей, столько и частных сшибок. Тот, которой поразил своего неприятеля, и отнял у него оружие или лошадь, стремглав удаляется с плодом своей победы. Другие почитая себя весьма сильными, схватываются друг с другом., наносят кинжалом многие удары, или раздирают внутренность длинными своими ногтями. Владеющий знатным количеством скота, видит себя в один день доведенным до крайней бедности и ограбленным от того, [167] конторой накануне не имел никакой собственности. - И как слабые поколения бывают очень часто подвержены опасностям, то они стараются жить всегда в удалении, особливо от Уаделимов и Лабдессебов. Не задолго пред моим отбытием из знойных степей, сии орды начав разбои свои от Аргуема, называемого ими Агадиром, распространили оные даже до Мароккских ворот.

Арапы вообще собирают с полей один ячмень, а пшеницу очень редко, то есть в такое время, когда прольют изобильные дожди. Но как в бытность мою по трехлетней засухе на полях их ничего не родилось, то вознамерились они перенести воинский ужас в благополучнейшие страны, где похищали у своих братьев плоды их трудов и рачения. Таким образом обильные жатвы переходят в руки свирепых людей, желающих лучше подвергнуть жизнь свою воинской опасности, нежели трудиться для своего пропитания. [168]

По окончании сражения каждая сторона старается вырыть могилы. Тольбы, приглашаемые на места обагренные кровию их братии, приежжают туда для отправления надгробного пения. Оно состоит в произношении некоторых жалостных слове над собранным в раковину песком, в рассыпании сего песка над нещастными людьми, приуготовляющимися к смерти, в прикладывании ко лбу указательного пальца, так как бы жрецы сии помазывали оной священным елеем, и наконец в приложении к телу издыхающего четок и перевязи. Как скоро умрет раненой, то опускают его в могилу, кладут всегда на левой бок и лицем к востоку, как бы для созерцания Пророкова гроба; после всего набрасывают на могилу кучу камней, служащих памятником для сих любохищных воинов. Расплаканные женщины приходя к сим Мавзолеям, катаются брюхом по земле. Их телодвижения, кривляния и испускаемые в размер вздохи, [169] представляют довольно забавное зрелище. Путешественник никогда не проходит мимо сих могил без того, чтобы не положить на них своего посоха и не сотворить краткой молитвы; он возвышает вокруг насыпи новые кучи камней, кои означают учиненный им обет для успокоения души погребенного.

После похоронного обряда обыкновенно раздаются плачевные вопли по всему стану. Каждой смешивает слезы свои со слезами огорченных родственников. Палатка умершего переносится на другое место. Пожитки его выветривают на воздухе, а для утешения сродников и друзей его закалается самый тучный баран, которого приносят ему как бы в жертву. По окончании пира забывают они всякую злобу. На другой день после сражения многие из них делали друг другу посещения. Одолевший воин идет смотреть раненого им накануне, и разговаривает с ним, сколь удачно умел его ударить. Всего [170] удивительнее почитаю я то, что они для излечения самых глубоких ран употребляют всегда одну землю и при том не без пользы. Для уврачевания же внутренней боли или реза, прибегают они к другому средству, которой однако же не всегда производит желаемый успех, то есть, они прикладывают к больному месту раскаленное железо. Впрочем сии народы редко находятся в болезнях. Я видал многих дряхлых стариков и старух, кои не подвержены были никакой слабости. Очная болезнь и колика приключается им всего чаще. Наипаче подлежат оным дети, сколь бы впрочем крепкого сложения они ни были. Они не могут по утру иначе развести, как с великою трудностию свои века. Касательно колики, сию болезнь надлежит, по мнению моему, приписать зеленой ржавчине, которая пристает ко всему, что они ни едят или пьют. Ежели сия ржа не причиняет им еще большого злоключения, то сие происходить от [171] того, что они отпиваются молоком. Употребляемый ими медной котел никогда не лудится. Они никогда также не моют посуды за недостатком воды, так что котлы всегда покрыты зеленою ржавчиною, хотя не редко трут их песком. И так совсем не возможно, чтобы варимое в сих сосудах кушанье не сделалось вредоносным для здоровья.

Случается иногда, что поля сих Варваров покрываются обильными жатвами; но они не дождавшись созрения зерен, пожинают их и сушат хлеб на горячем песку, ни мало не рассуждая, что сим способом лишают себя изобилия, нужного для содержания их семейства, также и соломы, которою могли бы прокормить свой скот, принуждаемый весьма часто объедать листья иссохших ветвей; да и сами они неоднократно подражая животным едят траву и гложут верблюжьи подпруги. Я не мог не притти в великое сожаление находя сих Варваров, ни [172] мало не пекущимися о удобрении земли. Они кидают семена между кучами камней и кустарниками, коих сухие корни вбирают в себя всю влагу земли, на которой дождевая вода оставляет способный для прозябения ил. Тот, которому поручено пахать землю, удаляется на орошенные дождями места. Он бросает безе разбору туда и сюда хлебенные семена, по которым проводит плуг, влекомый одним верблюдом, и следственно делает очень не глубокую борозду. Ежели небесная вода ощастливит сей труд, то всякой бежит во внутренность каменистых гор с надлежащею ему порциею.

Проходя некоторые плодоноснейшие уезды, усматривал я пред своими ногами большие снопы, коих полные колосья приглашали самого зажиточного человека к убиранию оных. Другие кучи сжатого хлеба, наваленные одни на других, преданы были непостоянству погоды потому, что хозяине запасся уже хлебом до самого того [173] годового времени, когда изобильные небесные пары упадают на горы и составляют потоки, кои спускаясь с сих горе, наводняют долины. “Возможно ли, говорил я сам себе, чтоб находились столь бессмысленные люди, не уважающие милостей Провидения? Сколь бы напротив того почел я себя щастливым имея таковой хлеб в моем распоряжении!” Я взял несколько горстей сего ячменя, отделил шелуху от зерен, растирая их обеими руками и ел их с несказанным удовольствием. Мне казалось, что я перенесен был в те времена, когда манна упадала с небес для насыщения в пустыни многочисленного народа.

У всех Арапов, с которыми я жил, не усматривается никаких следов разумения. Они вообще не прилагают о ремеслах ни малого прилежания и не показывают никакой охоты к познанию. Они имели только двух ремесленников, на коих взирали с отменным уважением и удивлялись, что сии [174] подражали в некоторых работах иностранным нациям; ибо они сами неспособны ни к какому изобретению. Сии ремесленники были колесник да кузнец, соединявшие в себе все знание той страны. Искуство первого состояло в делании деревянных чаш, ступок и плугов; но он совершенно не знал, каким образом придать сему земледельческому орудию более ловкости и легкости в пахании. Другой ударял сильными мышцами об раскаленное железо, коего не знал ни добрых ни худых качеств. Часто по многократном полагании его в огонь, и по отнятии у сего металла всех его свойств (то есть он сделав его не способным к ковке), принужден бывает бросить его без всякого употребления. Естьли же наконец успеет он в своей работе, то представит весьма грубой образец того предмета, которому хотел подражать. Сей самой ремесленник обработывает с таким же беспечием и небрежностию самые драгоценные металлы. [175] Однажды Господин мой принес к нему полученную от меня золотую цепочку, заказывая ему наделать колечек для своей дочери. Несведущий кузнеце по долгом ее рассматривании сказал, что она не золотая. Он сравнивал ее с семилиоровою цепочкою, которую достал от нещастных корабельных служителей и полагал, что сей смешенной металл есть чистое золото. Для подтверждения своего мнения говорил он в замечание, что моя цепочка отдавала от себя различной цвет, между тем как другая была не полирована и гораздо желтее. Наконец по многих сколь смешных столь и неосновательных наблюдениях, решился они положить ее в горящие уголья. По долгом раздувании огня удалось ему растопить цепочку и сделать из нее кольца, подобные обручикам большой круглой табакерки. Его дарованию удивлялись вообще все степные Арапы, и в вознаграждение за сие получил они стакан густого молока. [176]

Сколько принимал я мук, сколько переносил трудностей, чтобы научить Арапов молоть ячмень и провевать его с большею удобностию! Чего также я не делал, наставляя их навьючать верблюдов с большим равновесием, так чтобы не ранить сих животных и не разбить положенные на них орудия! Мне хотелось еще побудить их к лучшему приуготовлению земли, к собиранию жатвы с большею осторожностию, словом, мне хотелось учредить у них во всем хороший порядок; но при тщетных моих стараниях они были гораздо несговорчивее и упрямее своих верблюдов, да и сего еще сказать про них не довольно; ибо чего я не претерпел от сих свирепых людей в продолжение тринатцати месяцов, в которые я им служил! Какие бы кто доказательства ни приводил сим тупым Арапам в рассуждении худых ко всякому предприятию их способностей, однако ж тому не возможно бы было вывести их из [177] предубеждений и исправить закоренелые их навыки. Один кузнец в бытность мою починивал ружье сряду две недели. По окончании же сей работы уведомил я его, что ружье было весьма худо оправлено и тот, которой принужден будет из него стрелять, подвергнет себя величайшей опасности. Все предстоявшие тут заставляли меня первого учинить сей опыт, но я от того отказался. Ремесленник по чрезмерному своему самолюбию захотел сам выстрелить. В одну минуту оторвало у него челюсть и часть руки. И так по виденному мною я могу за подлинное утвердить, что неискуство сего оружейника причиняет им более ран, нежели сколько они могут получить оных на войн.

Арапы многократно покушались узнать, нет ли между нами искусного оружейника. Меня первого подозревали таковым по причине учиненных мною наблюдений. Огнестрельные мелкие орудия их [178] находятся в самом худшем состоянии. Ружья привозят к ним по большой части Арапы Таргейского поколения, меняя оные на верблюдов. Некоторые орды достают их из кораблей, разбившихся от бури при Африканских берегах; наконец получают их так же из Марокка. Сии последние ружья бывают гораздо крепче, но столь неудобны для скорого рукодействования, что им часто предпочитаются Европейские, а особливо двузарядные ружья. Нет ни одного Арапа, которой бы не согласился заплатить за одно таковое орудие Христианского невольника. Когда настоит нужда в починке оных, то употребляют на то унесенное из кораблей железо. Я сперва удивлялся, с каким порыванием разбивали они бочки с водкою, для снятия с них железных обручей, и не думал, чтоб такое худое железо употребили они на ружейное дело. Ежели сей металл и ружья кажутся для них весьма драгоценными, то надобно думать, что кремни, [179] пули, свинец а особливо порох, состоят у них еще в большем уважении. Они умеют довольно различать хороший порох от худого, и в небольшом городе Гуаднуме заготовляется оного очень много. Но сей порох весьма крупен и столько не хорош, что производит всегда медлительное действие, а часто и никакого. Он марает и покрываете ржею железо, которое, за недостатком деревянного масла, принуждены бывают натирать коровьим.

Выключая тех преступлений, кои стараются сии народы учинить ночью, они никогда не скрывают своих действий. Хочет ли кто нибудь из них предпринять долгое путешествие, тот уведомляет о своем намерении целой стан, и жители собираются для подавания путешественнику советов. Каждой примолвит тут свое словцо, даже самые четырнадцатилетние ребята говорят с таким же уверением, как и старик, предлагающий важное дело. Сии сношения, имеющие [180] целию только то, чтобы одобрить или не похвалить преднамереваемого пути, продолжаются иногда по целому месяцу. То же самое разглагольствие случается всякой раз, когда нужно переменить лагери, или отвести верблюдов на морской берег. Сия последняя статья, как небезтрудная к решению, занимает очень долго головы по причине отдаления и лишения молока, которое надлежит сносить до возвращения животных. В таком случае Арапы, не отправляющие на берег своих верблюдов, без сомнения ссужают молоком имеющих в оном нужду, по пословице: “долг красен платежом”. Радость их никогда так не обнаруживается, как при возвращении оттоле верблюдов, кои навьючены бывают козьими мехами, наполненными водою; и хотя сия вода получает дорогою чрезвычайно неприятной вкус и запах, но она столь редка, что ее пьют вместо лимонада с великим аппетитом. [181]

В Европе все люди вообще думают, что ежели не дать собаке пить, то она взбесится: но в Африканских степях, по причине знойного климата, сии животные со всем ничего не пьют и питаются одним только извержением. Верблюды проживают иногда целые четыре месяца не видя ни капли воды: козы и овцы пьют и того меньше. Наконец ежели бы Арапы не держали у себя лошадей, то может быть никогда бы не ездили за водой. Они ожидали бы того времени, когда она упадает с неба. Дожди, кои обыкновенно настают в Октябре месяце, распространяют везде всеобщую радость; в сие время происходят празднества и ликования. Вы не можете представить себе идеи повсемственного удовольствия, вы, которые никогда не испытали сего оскудения!

Муж не может развестись с своею женою, не получа на то позволения от старшин селения или стана, кои почти никогда сему не возбраняют. С женщинами [182] ежедневно поступают там с величайшим презрением. Они никогда не называются именем мужей, но сохраняют данное им имя при рождении. Дети не принимают также фамильного названия своего отца. Во всех почти известных мне станах находилось только четыре или пять разных имен. Арапы различаются по большой части званием своего поколения и по какому нибудь прозвищу. Когда Арап отлучается в дальнюю дорогу, то супруга его простившись с ним, провожает его за двадцать шагов от своего жилища. После сего берет она камень, которым вбивает колья у палатки, и зарывает его в песок до самого его возвращения. Таким-то образом изъявляет она свои желания в рассуждении щастливого его путешествия.

Хотя сии женщины очень нескромны в своих разговорах и телодвижениях, однако ж они верны своим мужьям. Я никогда не мог сообразить оказываемой ими [183] нежности к детям своим и того мучительства, помощию которого их исправляют, а особливо девок, весьма холодных к отцу и матери. Но не смотря на сию дочерей холодность, они всегда истощевают на них все свое богатство, украшают их уши, руки и ноги золотыми и серебреными кольцами. Они столь много кладут примеси в сребро свое, что его можно почесть убеленною медью. Но богатые люди употребляют всегда сей последний металл.

Ничто не может сравниться с радостию жены и мужа, когда у них родится мальчик. Справедливо утверждают, что роженица не имеет нужды ни в Акушере ни в повивальной бабке во время разрешения от бремени. Она лежит растянувшись по песку, износит из утробы на оной своего младенца, принимает для подкрепления сил каплю молока и спит на голой земле в дурной палатке, которая не предохраняет ее от непостоянства погоды. [184]

Всякая женщина, родившая сына, подчернивает свое лице для изъявления радости чрез сорок дней. При рождении же дочери пачкает она только половину лица и то чрез двадцать дней. Ежели бы сии бедные дети могли видеть мерзкую фигуру своей матери, то никогда бы не осмелились приближиться к ее груди. Я редко видал в жизни своей столь страшное и отвратительное зрелище.

Взирая на безмерную жестокость, с которою сии женщины колотят своих грудных детей, я всегда содрогался. Они усыпляют их кулачными ударами по спине, а для воспрепятствования, чтоб дети не плакали, щиплют пальцами их тело. Некоторые из сих бесчеловечных матерей отлучались (в бытность мою) из палатки в самый день их разрешения. Они переезжали в другой лагерь на пятнатцать или двадцать миль. В таком случае сажают их без всякого разбору в некоторую колыбель, которая ставится на самом [185] верху верблюжьего груза. Как в сем положении бывают они видимы от всего народа, то стараются наряжать себя и перещеголять одна другую. Для сего убирают верблюдов по бокам бантами, сделанными из материи алого цвета и из белых лоскутьев. Четыре палки, составляющие четвероугольнике колыбели, украшаются серебреными или позолоченой меди листами.

Жены обыкновенно вытаскивают колья у палаток, когда мужья их вознамерятся перенести стан на другое место. Они навеючают верблюдов под смотрением своих хозяев. Когда муж садится на лошадь, жена подает ему стремя; по том в знак покорности повергается на землю, и часто себя зашибает. Но сей свирепой супруг ни мало сим не трогаясь, требует от нее, чтоб по приезде его изготовила она ему чашу или большой стакан густого молока.

Однажды я был очень раздосадован увидя, как один небогатой Арап, не имеющий у себя лошади, [186] нес на себе тяжелую поклажу. Он уронил ее на землю и приказал подымать бессильным своим женам, а между тем сам лег беспечно отдыхать за кусты. Нет ничего надменнее как Арап с своею женою; нет также ничего униженнее, как жена в присутствии своего мужа; ибо ей не позволяется вместе с ним обедать. Как скоро подаст она на стол все кушанья, то отходит в сторону и дожидается там до тех пор, пока тиранн не позовет ее для подобрания остатков или крох.

Арап не может без нарушения учтивости войти в палатку своего соседа, для какой бы то причины ни было. Он выкликает его вон, и женщина, услышавшая его голос, тотчас накрывает свое лице, равно как и во всякое другое время, когда проходит она мимо мущины с обнаженною головою. Муж не сохранил бы своей должности, ежели бы вошед в свою палатку, растянулся на женниной цыновке. Он может пользоваться сею [187] милостию тогда только, когда она спит или лежа отдыхает. Впрочем Арапы во время беременности своих жен обходятся с ними довольно ласково. Редкое сыщется семейство, в котором бы не было пяти или шести детей; и как у Арапов позволено многоженство, то легко себе вообразить можно, сколь многолюдны должны быть их становища. Но между многими сверстницами или женами ревнивость совсем не приметна. Иногда все они живут вместе под одною палаткою, взирая хладнокровно на объятия своих мужей.

Виталище, назначенное для принятия двух новых супругов, украшается небольшою белою занавескою. У жениха обвязывают лоб перевязью такого же цвета. Первым ли они сочетавается браком, или пятым, всегда носит на себе знаки девственности, сколь бы впрочем стар ни был. В день свадьбы супруг приказывает убить верблюда для потчивания гостей. Бабы и девки собираются во круг [188] барабанщика и становятся без всякого порядка. Сей гудец сидя на земле, ударяет одною рукою по орудию, а другою делая некоторой род трубы, соединяет ужасной крик с барабанным звуком и с брецаньем железной цепи, потрясаемой им тою же рукою. Одна женщина пляшет по звуку сих инструментов. Не сходя с места подражает она музыке руками, головою и глазами. Тело ее находится в непонятном движении. Размахивающиеся ее руки производят различные и непристойнейшие телодвижения. Все зрители ударяют в лад рукою. Они вообще выпятив шею, и рот переворачивая то на ту, то на другую сторону, делают тысячу кривляний, на которые плясунья отвечает с удивительною точностию. Она оканчивает скачки свои сладострастным наклонением на музыканта. Тогда звуки инструмента умеряются, глаза актрисы сжимаются в половину, она давит свои груди и все изображает в ней [189] сильную страсть... Но не возможно описать, сколь с беспристрастным видом игравшая сию сцену женщина, соединяется с своими подругами. Молодые ребята делают так же круг, посреди которого один стоит из них на одной ноге, а другою обороняется от причиняемых ему ударов; первой из ударивших занимает его место. Впрочем кроме сей ловкой игры, Арапы никакой другой не знают.

На другой день свадьбы разлучают новобрачную от ее супруга. Подруги ее достав себе воды, моют ее от пояса до ног. Они расчесывают и заплетают ее волосы, обкусывают ногти и наряжают ее в сукно. Ежели молодая не столько богата, чтобы могла оное купить, то ссужают ее сим нарядом до окончания пиршества.

Я всегда почитал баснею все рассказы, слышанные мною в рассуждении их грудей; но я вышел из моего заблуждения, как скоро увидел собственными глазами одну [190] Арапку, которая досадуя на свое дитя, ударила его одним сосцом с такою силою, что оно упадши растянулось на земле.

Едва лишь дитя мужеского полу начнет ходить, как мать его обходится с ним с таким же почтением, как и с своим мужем, то есть, готовит для него кушанье и сама ест после него. Тальба, обучающий детей читать и писать, говорит им громким голосом, и дети твердят всегда одно и тоже, от чего происходит нестерпимой крик. Образцы, с которых заставляют их списывать, начертаны бывают на тонких деревянных дощечках. По выписании одного урока, замарывают образец и пишут другой. Вместо пера служит им небольшой прутик, обделанный наподобие карандаша. Цыфры их довольно походят на наши.

Судя по учиненному мною описанию сих варваров, сколько я должен был желать возвращения в мое отечество! Многие сожалеют [191] оставляя свои привычки; другие плачут разлучаясь с своими друзьями; иные досадуют позабыв носовой платок или не могши через двое суток обрить своей бороды; а я быв невольником, быв обнаженным, ежеминутно угрызаем и обеспокоиваем всякими гадами из роду насекомых, ободран по всем частям моего тела и спав на горячем или на мокром песку во время четырнатцати месяцов, не долженствовал ли переносить многие досады, многие оскорбления и муки? - О Божественное Провидение! ты единое укрепляло меня в искушениях; я тебе жертвовал моими страданиями, теперь от тебя буду ожидать и вознаграждения!

КОНЕЦ.

Текст воспроизведен по изданию: История о кораблекрушении и порабощении г. Бриссона, бывшего офицером при управлении сенегальских колоний; с описанием африканских степей, от Сенегала до Марокка. М. 1795

© текст - ??. 1795
© сетевая версия - Тhietmar. 2025
© OCR - Иванов А. 2025
© дизайн - Войтехович А. 2001

Спасибо команде vostlit.info за огромную работу по переводу и редактированию этих исторических документов! Это колоссальный труд волонтёров, включая ручную редактуру распознанных файлов. Источник: vostlit.info